соколом или гепардом. Когда обученный хищник со стальными мускулами, туловом пса и круглой кошачьей мордой пускался в погоню за быстрой газелью, оба друга, горяча коней, мчались за ним во весь опор. Исподтишка следили, кто из них двоих ловчее перемахнет через расщелину, одолеет крутой поворот, метнет копье. Вслед за ними состязались в удальстве и слуги. Соперничество, разумеется, было тайным, в манерах оба рыцаря оставались учтивыми и доброжелательными.
Воротясь с охоты в самый разгар жары, отправлялись отдыхать. В прохладную комнату гостя бесшумно проскальзывала красивая рабыня, усердная в утехах ложа, не в пример ленивой Марфе, похожей на снулую рыбу. После ужина, когда чудная летняя ночь раскидывалась над Дамаском мириадами звезд и огромная золотая луна показывалась на черни неба, когда сады начинали благоухать розами, гвоздиками и сандалом, друзья устраивались на плоской кровле дворца, огороженной резным поручнем. Пили пряное вино и беседовали.
– Такая прохлада кругом, такая свежесть, – говорил Наим, – а мой старый отец мается в пекле пыльных дорог. Я так о нем беспокоюсь.
– Но он ведь скоро вернется? – любезно поинтересовался Ренальд.
– Не скоро. Он наверняка задержится в святом городе. Мой отец очень набожен… Что до меня, я до пилигримства не охотник, недаром же сказал пророк, что язык меча достаточно красноречив, чтобы вымолить отпущение грехов. Я предпочитаю зарабатывать спасение мечом, а не бродить по грязным дорогам вместе с вонючей толпой нищих. Но отец мой другого мнения. Он любит Бога так, как его любили когда-то, и постоянно тревожится, что любовь его недостаточно велика.
Ренальд вертел в пальцах сорванный с оградки лист вьющегося растения. Темная зелень отливала в лунном блеске серебром.
– Значит, у вас прежде тоже сильнее любили Бога? – не без некоторого удивления спросил он.
Аль-Бара, слегка поколебавшись, признался:
– Во всяком случае, мне так кажется. Взять хотя бы отца и меня. Да и не нас одних… Предки наши признавали только «джихад», священную войну, ненависть ко всем неверным, а мы с тобой сидим рядышком и беседуем, точно родственники… Не знаю, хорошо это или плохо… Прежде смерть за Аллаха и Пророка почиталась счастьем, а теперь нет. Земную жизнь люди стали ценить больше, чем рай…
– У нас то же самое, – смущенно отозвался Ренальд.
– Нам это ведомо. Вы тоже чрезмерно полюбили жизнь.
Низким звучным голосом аль-Бара начал декламировать старинный арабский стих:
– К сожалению! – от души вздохнул легкомысленный Марфин муж.
– Такие же стихи слагаются и у нас. Жизнь человеческая везде одинакова.
Оба смолкли, охваченные внезапным желанием погрузиться в собственные мысли глубже обычного, доискаться там чего-то забытого, пытающегося подняться из мрака и обрести голос. Это забытое казалось важным, гораздо более важным, чем охота или любовь.
За городскими стенами блестела вызолоченная луной римская дорога, на которой тысяча двести лет назад Господь поразил нестерпимым светом дерзкого гонителя новой веры и сделал его своим преданнейшим слугой [10]. Быть может, неуничтожимые отзвуки той великой минуты трепетали в воздухе, пробуждая странную тревогу в мыслях молодых рыцарей.
– Везде одинакова жизнь человеческая, – повторил Ренальд, задумчиво нюхая сорванный листок, пахнувший свежо и терпко.
– Бог тоже.
Словно напуганный собственными словами, Наим аль-Бара опустил голову и снова принялся декламировать:
Ренальд взволнованно шевельнулся.
– Кто говорил это?
– Пророк.
– Наши пророки говорили похожее… Очень похожее… Погодите, сейчас припомню…
Ренальд усердно тер лоб ладонью, но вспомнить не мог: в Писании он был не силен. Наим аль-Бара глядел на него выжидающе.
– Позабыл, – признался Ренальд, – но точно было что-то похожее.
– Как будто мы славим одного и того же Бога?
– Вот именно.
Снова смолкли. Небо висело над ними огромное, необъятное.