Настоящее время.
– Ну вот... Теперь все болит...
– Вам, бабам, не угодишь. И так плохо, и эдак.
– Ладно, молчи уж.
– Молчу... (зевает) Пиво-то осталось?
– Опрокинулось, вон бутылка на полу...
– Ладно, хуй с ним. Спим.
– Спим.
Засыпают, крепко обнявшись...
Эротический этюд # 15
Он не раз прогонял ее, не стесняясь в выражениях. Он любил быть один, несмотря на невыносимое количество баб, вечно летящих на него с растопыренными крылышками. Но она оказалась упорнее многих, и возвращалась снова и снова. Она уже устала от разговоров и смотрела на него со скорбным пониманием обреченной. Что заставляло его снова и снова принимать ее? Что заставляло ее снова и снова возвращаться?
Воистину, пожар в доме начинается с антресолей, где тлеют керосином страсти человеческие.
Никто из них не заметил, как банальный роман перешел к надругательству над самим собой.
Поначалу злодейство, которое он учинил над ней, еще носило некий привкус эротики. Во всяком случае, его скандальные акции сопровождались бурной эякуляцией, а ее робкие ответы – потаенными фейерверками во флигеле чувственности, сиротливо стоящем рядом с барским домом немого обожания.
Она канцелярской скрепкой соединяла черновики его бездарных дней. Он катился в пропасть, а она была жалкой стрелкой, неспособной повернуть даже его одинокий, без единого вагона, паровоз.
Вот вам скандальный эпизод. От души, с книжечкой, посидев на унитазе, он звал ее вылизывать Южные ворота своего одиночества, и она, дура, борясь с приступами рвоты, приползала на четвереньках выполнять эту нехитрую роль.
Или. Отделываясь от утренней эрекции, он добавлял сомнительных специй в ее утренний кофе. И она, сочтя эту приправу изысканной, выпивала до капельки предложенное зелье. Потом еще просила добавки и высасывала последние капли терпкого эликсира из Северных ворот его одиночества.
Или. Читая на ночь что-нибудь ортодоксальное, с кринолинами и реверансами, он, наверное, по чистой забывчивости, стряхивал пепел сигареты в ложбинку между ее грудок, отличающихся, кстати, примерной формой и сладчайшим содержанием. Бывало и так, да простит меня Общество Ревнителей Кожи, что сигарета тушилась там же, в упомянутой ложбинке, с омерзительным шипением и запахом, который заставлял почему-то вспомнить последний день Помпеи...
И ни разу, ни словом и ни жестом, он не просил ее выполнять то, что она делала. Мало того. Отдадим должное этому подлецу и развратнику. Не раз он гнал ее прочь, только бы снова остаться одному и побыстрее дожить до конца.
Но, что поделать, она возвращалась снова и снова. Она хорошела рядом с ним, многие желали ее и даже влюблялись. Узнай она об этом, удивилась бы изрядно... Но и ум ее, и воля были вырезаны навсегда этим куском отвратительной плоти – ее ненаглядным.
Бывало, он, угостив ею одного из собутыльников, укладывался с ними рядом и, помогая обоим, ласкался, как малое дитя... Она, лишь дождавшись его приближения, сразу взрывалась переспевшим арбузищем, и Гость Бахчи с некоторым недоумением приписывал себе столь бурную победу.
Потом, когда у него почернела и отвалилась Душа, ей стало совсем плохо...
Она попросту превратилась в мебель. Если ее угораздило встать не там, где нужно, он взглядом перемещал ее на новое место. Если она оказывалась на его пути, он отодвигал ее, не обращая никакого внимания...
Вечерами в комнату приходило оглушительное тиканье часов – толстых, брюхатых, очень старых. Эрос с обожженными крыльями тараканом сидел под лавкой. Глаза любимого останавливались, как часы, и тиканье казалось посторонним, лишним звуком там, где уже не было времени...
А бывали дни, когда он плакал, уткнувшись щетиной в ее бедную, обожженную грудь. Она жалела его, потому что так было надо, и каждая его слеза пускала корешок, причиняя новую боль...
Сколько дней прошло в этих сумерках? Она не знала... Он и не хотел знать... Потом она перестала откликаться на свое имя, и он перестал звать ее по имени. Потом они поняли и приняли Луну, выли на нее, когда была охота или просто смотрели в темноте. Потом перестал наступать день, и воцарилась ночь, долгая, как остановка поезда в тоннеле...
Даже когда он ушел в свою непомерную дозу, она не сразу заметила это. Она продолжала ласкать его тело и радовалась тому, что ее не наказывают. Она, никем не остановленная, развернула во всю длину полотнище любви с кривыми буквами на нем. Это были самые счастливые дни в ее жизни...
Потом началась суета, и Гость Бахчи наливал ей водку на кухне, и какой-то белый с добрыми глазами щупал ей пульс и заглядывал в глаза... Потом она поняла, что ее любимого увозят навсегда, чтобы зарыть в землю. Она просилась с ним, но ее не пустили. Тогда она приняла правила игры и отстояла с толпой на кладбище положенное время. Она взяла себя в руки и только плакала, как все, потому что так было надо, чтобы ее не забрал Белый с теперь уже нехорошими глазами.
Дождавшись ночи, она облегченно улыбнулась Луне и отправилась на кладбище. Когда она дошла, уже светало. Но Луна еще успела подмигнуть ей на прощанье, оставляя навсегда в обнимку с дешевым, наспех поставленным камнем.
Эротический этюд # 16
Она всегда готовилась к тому дню, который называла Днем Варенья. Приводила в порядок все закоулки старой квартиры, разгоняла призраков по пахнущим нафталином шкафам. Настежь распахивала окна, близоруко щурилась на белый свет и, как всегда, не узнавала его. Книги вставали на полки, тесно, как в трамвае, шепотом переругиваясь на разных языках.
Потом из сундука доставались платья, тоже похожие на призраков, только мертвых. Она примеряла их перед старинным зеркалом, останавливалась на каком-нибудь одном и облачалась в него со всей торжественностью момента.
И, наконец, садилась за пустынный стол, закуривала папиросу через длиннейший сандаловый мундштук и слушала уличный шум, в котором последние несколько лет ей чудились дуновения труб и валторн.
Потом она выходила на улицу и направлялась прямиком на Тверской бульвар. Она предпочитала Тверской – чопорный, дородный, аристократически стройный, с офицерской выправкой кленов – всем остальным. Пройдя до середины, она присаживалась на чистую скамейку и делала вид, что дремлет, полуприкрыв глаза.
О ее глазах в свое время было сказано немало. Их сравнивали и с незабудками, и с васильками, и с черт-его-знает какой еще полевой флорой. Гимназист С. решился сравнить их даже с орхидеей, за что был допрошен с пристрастием, после чего выяснилось, что по ботанике у него – «неуд», и об орхидеях он имеет не больше представления, чем сами орхидеи – о гимназисте С.
А вот чего никто из прежних воздыхателей не заметил – так это проницательности ее взгляда. Впрочем, рентген тогда еще не был так известен, и ее взгляд просто не с чем было сравнивать.
Итак, она включала свою рентгеновскую установку на полную мощность, и не было прохожего, которого она не рассмотрела бы до самых потаенных потрохов. Из множества случайных персонажей ее интересовал только один тип – редкий, но не исчезнувший полностью даже в теперешнее время.
Тип перестарка-девственника, лет эдак восемнадцати-двадцати, который уже научился побеждать прыщи, но уложить на лопатки собственную робость никак не решится. Видимо, потому, что Робость – существительное того же проклятого, непонятного, женского рода.
Этот тип сильно изменился. Ушла прежняя сутулая нервозность, поэтические придыхания, цитирование чужих мудростей и трусливый взгляд исподлобья. Нынешний девственник стал агрессивен и бросок на вид, порой его уже и не отличишь невооруженным взглядом от толпы счастливчиков, уже окунувших свои перья в чернильницы лжи.
Но ее взгляд был вооружен достаточно, чтобы безошибочно опознать бедолагу в самом расфуфыренном попугае на Тверской выставке тщеславия.
Увидев такого издалека, она глубоко вздыхала и, встав со скамейки, прибегала к древнейшему трюку, против которого нет защиты. Сделав шаг-другой от скамейки, она пошатывалась и прислонялась к ближайшему дереву.
Дичь, которая в этот момент проходила мимо (уж поверьте, момент всегда был рассчитан точно), могла и не заметить бедную старуху, или просто оставить без внимания ее немой призыв о помощи. Бедная же старуха, ругаясь в душе молодыми казарменными словечками, усаживалась обратно и застывала до следующей жертвы. А ни о чем не подозревающее одинокобродящее надеждопитающее проходило мимо своей судьбы с обычной для таких случаев тупой покорностью.
Не было случая, чтобы ее ожидание не увенчалось успехом. Когда это происходило, она с усталым щебетом давала довести себя до дома («Вы так добры!»), квартиры («У нас такие разбитые ступеньки!»), стола («Нет, я просто не отпущу вас, не угостив своим собственным...»).
Чем? Господи, ну, конечно же! Ведь ты не забыл, читатель, что приглашен на День варенья!
Стол, волшебным образом накрывшись скатертью, обрастал приятными мелочами – чашками, блюдцами, ложками, сахарницей со щипцами и т. д., и т. п., et cetera. Наконец, по-детски яркой палитрой, на столе в розочках вспыхивали абрикосовое, клубничное, яблочное, грушевое, приворотное... И ложка превращалась в кисть, и яркая акварель разговора ложилась на тишину мазок за мазком.
Она умела и любила говорить. Этим искусством она овладела давно и с удовольствием применяла его, год за годом оттачивая мастерство. Надо ли говорить, что невинное дитя, сомлев после трех чашек чая, уже не спешило уходить от стильной умницы старухи с древним колдовским мундштуком, в котором дымился вполне современного вида косячок «Казбека».
Она не трогала опасных тем. Скользя, как праздная лодочка по дачному пруду, она покачивала своего собеседника на волнах своего понимания и дружелюбия, в мудром и безопасном безветрии. Потом, незаметно взглянув на часы, она тихонько вытаскивала пробку, и разговор вытекал не спеша, свившись на выходе в обычный водяной цветок.