– По сути, Людлюд, это несложно, я размышлял о том, что проблема выбора, которая все больше становится проблемой нашего гнусного и чудесного века с маэстро Сартром или без оного, перелагающего его на интеллектуальную музыку, так вот, эта проблема состоит в том, что мы не знаем, чистыми ли руками делаем свой выбор. Да, я знаю, сделать выбор – это уже немало, даже если ты ошибся, – тут есть риск, есть фактор случая или генетического рока, но, в конечном счете, выбор сам по себе есть нечто ценное, он определяет и укрепляет. Проблема в том, что вдруг – я имею в виду себя, ведь когда я выбираю, я вижу в этом акт освобождения, расширения своих возможностей, – вдруг я в своем выборе повинуюсь импульсам извне, принуждениям, табу или предрассудкам, исходящим именно с той стороны, которую я хочу покинуть.
– Блуп, – сказала Людмила, которая всегда это говорила, чтобы меня подбодрить.
– Разве многие из нас, желая сломать буржуазные рамки, не руководствуются порывами, также по сути буржуазными? Когда видишь, как революция почти сразу пускает в ход машину психологических, или эротических, или эстетических репрессий, которая почти симметрично соответствует якобы сломанной машине в плане политическом и практическом, то задумываешься, а не надо ли более тщательно рассматривать большинство сделанных нами выборов.
– Конечно, Люд, это так, но надо бы яснее различать это просачивание отвергнутого в новое, ибо сила полученных идей невероятна. Лонштейн, который, как ты знаешь, возвел мастурбацию в искусство, – впрочем, я, кажется, тебе об этом не рассказывал, – дал мне почитать научный текст викторианской эпохи с перечнем признаков мальчика-онаниста, точно таким, каким нас стращали родители и учителя в Аргентине тридцатых годов. Круги под глазами, желтый цвет лица, запинающаяся речь, влажные ладони, тусклый, блуждающий взгляд и так далее; этот портрет, безусловно, сохраняется и поныне в воображении у многих, хотя смена поколений наверняка его согрет. Лонштейн очень веселился, и не только потому, что он меж одиннадцатью и пятнадцатью годами нисколько пе соответствовал этому портрету, более того, он прекрасно помнит, что в то время мнил себя чудесным исключением и был страшно доволен, что его папаша не мог его уличить; то есть, если ты вдумаешься, им тогда было усвоено традиционное клиническое описание в такой мере, что он видел себя каким-то счастливым исключением.
– Я однажды в одиннадцать лет попробовала онанировать с помощью гребенки, – сказала Людмила. – Черт возьми, это чуть не кончилось плохо, я тогда, видимо, совсем дуреха была.
– Гребенки существуют для того, чтобы пай-деточки обертывали их папиросной бумагой и играли веселые мелодии, прошу это помнить. И раз уж мы углубились в сексологию, в упомянутой книге есть намек на другое явление, которое всегда привлекало мое внимание в развратных романах де Сада, а именно предполагаемая эякуляция у женщин. / Эякуляция у женщин? / Вот-вот, моя дорогая, можно подумать, что ты никогда не читала «Жюльетту» или ее многочисленное потомство. / Да, «Жюльетту» не читала, потому что не достала, зато прочла «Жюстину». / Это намного слабее, но и там женщины эякулируют, и глубинные причины этого убеждения, которое разделялось всеми медицинскими светилами эпохи, тоже проблема, связанная с сексуальной дискриминацией полов и господством мира мужчин, которые становятся образцом для подражания, поэтому женщина соглашается или, возможно, выдумывает, что у нее тоже бывает эякуляция, а мужчина в свой черед признает это несомненным, поскольку именно он является образцом. / Чего только ты не знаешь. / Я-то нет, а вот некий Стивен Маркус, тот просто орел, но речь не об этом, я, знаешь, как-то беседовал с одним скрипачом-французом, любителем интимных тем, и он рассказал мне о своей любовнице кавказского происхождения, некоей таинственной Базилике, она, по его словам, была в любви так неистова, что в конце у нее происходила эякуляция, от которой его бедра становились мокрыми. / Блуп. / Заметь, этот парень знал о женщинах куда больше меня, однако он, видимо, считал, что у Базилики было лишь крайнее проявление того, что присуще им всем. Я не решился высказать ему мои сомнения, но на его примере видно, как некоторые представления, преодолев барьер между полами, внедряются в умы другой стороны, убеждая даже такого знатока женщин, как тот скрипач. Вот я и спрашиваю себя – а вдруг я, желая что-то в себе изменить, на деле желаю этого лишь настолько, чтобы в основе не менялось ничего существенного, и, когда я полагаю, что выбрал что-то новое, мой выбор, возможно, продиктован подсознательно всем тем, от чего я хотел бы отказаться.
– Во всяком случае, ты выбираешь, и ладно, – сказала Людмила, и я почувствовал, как она, будто тряпочка, складывается вдвое, вчетверо, в восемь раз. Я стал ее целовать, щекотать, стиснул так, что она охнула, и все время мысли, разговоры, все время Андрес как бы удваивается, выходит из своей скорлупы, целует меня, щекочет, стискивает так, что я охаю, все время мысли, разговоры, послушай, Людлюд, я понимаю, все это Франсина, послушай, Людлюд, я выйду на поиски, мне необходимо выйти на поиски, значит, Франсина или та поездка в Лондон, когда я тебя оставил одну, потому что мне надо было побыть в одиночестве, но все дело в том, чтобы знать, действительно ли я ищу, действительно ли иду на поиски или всего лишь самодовольно замыкаюсь в своем культурном наследстве, своем буржуазном Западе, в своей крохотной, презренной и изумительной индивидуальности.
– Ах, – сказала Людмила, – когда ты так рассуждать, я уже не верю, что ты сильно изменился с тех пор, как, по твоему выражению, начал выходить на поиски. Скорее наоборот, стало быть, quod erat demonstrandum [79], нот тебе, получай.
– Гм, – сказал Андрес, ища трубку, что у него всегда было отвлекающим маневром. – Почему же ты изменилась?
– Потому что ты меня разочаровал, потому что ты ненастоящий, потому что в душе ты прекрасно знаешь, что не хочешь ничего менять, что эта трубка всегда будет твоей трубкой и горе тому, кто попробует ее отнять, и в то же время ты готов разнести в щепки этот дом, точно так же, как разнес бы в щепки дом Франсины, – ведь каждый удар там или здесь отдается vice versa [80], так что нам обеим, чтобы знать новости, и телефона не надо.
– Да, – сказал Андрес, – да, Людлюд, но все же это два дома и, если продолжить твою метафору – только постарайся меня понять, – два дома – это не восемь окон, а шестнадцать, это различный вкус соусов, это одна сторона, выходящая на север, и другая на восток.
– Тебе, во всяком случае, не так уж много пользы от твоего двойного жилья и от шестнадцати окон, ты и сам об этом догадываешься, а между тем, многое уже никогда не будет таким, как раньше.
– Я хотел, чтобы ты меня поняла, я надеялся на какую-то мутацию в любви и взаимопонимании, мне казалось, что мы сумеем сломать стереотип пары и одновременно обогатим себя и что при этом не придется ничего менять в чувствах.
– Не придется ничего менять, – повторила Людмила. – Вот видишь, при твоем выборе ты не хотел ничего менять в сути, для тебя это была и есть пустая игра, научная экспедиция вокруг лохани, фигура танца, и вот ты снова на том же месте. Но при каждом пируэте ты разбивал какое-то зеркало, а теперь, оказывается, ты даже не уверен, что разбивал их, чтобы что-то изменить. Да, между тобой и Мануэлем невелика разница.