Он сказал это в основном для самого себя, ни Гомес, ни Патрисио начитанностью не блистали, это было очевидно по тому, что они уставились на него, будто на какого-то глилтодонта, после чего – чемоданы, и вперед, предварительно оглядев горизонт, на котором, разумеется, не было никаких муравьев, кругом сплошной технический прогресс и двери, открывающиеся и закрывающиеся от одного твоего взгляда на них издали.
– Значит, ты собираешься заполнить вступительную анкету? – сказал я ей.
– Да. Театр отнимает у меня не слишком много времени, могу заняться еще чем-то, а в последние месяцы развлечений у меня было довольно-таки мало.
– Знаю, полечка моя, знаю. Я не уделяю тебе внимания, ухожу куда-то бродить, не вожу поглазеть на медведей.
– Не придавай себе слишком большого значения, – сказала Людмила, угрожая мне концом весьма острого каблучка своей туфли. – Я умею играть одна, но теперь другое дело, есть игра, которая, возможно, послужит чему-то, как знать.
– Ты правильно поступаешь, Людлюд, к тому же тебе всегда очень нравились пингвины.
Людмила провела ладонью по моему лицу, поцеловала в затылок и отобрала сигареты. О, эти ее повадки морского конька, аромат свежевымытых волос, веселый беспорядок всех ее телодвижений! Мы вместе закурили, вместе распили один стакан вина; я подумал, как было бы приятно послушать «Prozession», вот она, пластинка, под рукой, но предпочел, чтобы Людмила продолжила рассказ -о поездке в Орли, прерываемый приступами хохота и немыслимыми отклонениями и отступлениями, – впервые у меня возникло ощущение, что есть перспектива каких-то перемен, вдруг проявились четкие контуры, линии и темы фуги (пусть не музыкальной), безошибочное чувство, что Mapкос, и Патрисио, и остальные подходят к осязаемым делам, что Маркос уже не флегматичный, рассеянный гость, заглянувший ко мне в это утро. Конечно, ни у Людмилы, ни у меня не было ясного представления об их пресловутой Буче, мы лишь догадывались о том, что Лонштейн назвал бы эпименовання или пролегочала, но довольно было и того, что в глубине души я почувствовал приближение Людмилы к Буче, и сразу же вся эта абстрактная болтовня воплотилась, резкое «играм конец» внезапно изменило и меня, сместило в другую позицию по отношению к Маркосу и остальным, особенно же к Людмиле, которой, уж непременно, придется платить за разбитые горшки, встревать со своей польской наивностью в немыслимые скандалы, лезть маленькими своими лапками в самую гущу кипящего супа, ах, сукины дети. Он думал об ном почти с нежностью, даже с радостью, потому что побил Патрисио, и Маркоса, и Гомеса, теперь и впрямь что-то происходит, близится смертельный номер на канате (королевские броненосцы и бирюзовый пингвин, моя полечка, скажите на милость), близится Буча, и будь что будет, это уже вам не вой в кино и не горелые спички.
Наверно, лицо у Андреса во время этих размышлений было не слишком веселое, потому что Людмила воззрилась на него и снова принялась гладить его по щеке, но этот жест был внезапно прерван, ибо Людмиле понадобились обе ее руки, чтобы схватиться ими за голову.
– В полвосьмого репетиция! Господи, совершенно забыла вспомнить!
– Не плачь, киска, лучше выпей еще глоток со своим грешником Андресом, который не понимает тревог современной истории, и расскажи еще немного о муравьях, чувствую, что они застряли у тебя в горле.
– Хрен ядреный и ракушка кудрявая, – сказала Людмила, – на сей раз меня уж точно убьют!
– Ба, не стоит заламывать руки, детка, все равно ты пришла бы, когда все уже перемрут или переженятся, давай лучше поедим пучеро, он такой вкусный, клянусь, я следовал всем твоим указаниям, овощ за овощем.
– Ты прав, пошли они все к черту, – сказала Людмила. – Они же могли позвонить мне еще разок, не так ли?
– Тебе звонили в шесть, любовь моя, и это было первое, что я тебе сказал, когда ты явилась после встречи пингвина.
– Мне заморочили голову, я все забыла из-за волнения, из-за этих долларов… Ах да, муравьи, конечно, я тебе расскажу, но сперва мне надо успокоиться, плесни мне чего-нибудь в стакан. А как поживает Франсина?
– Хорошо, – сказал я ей с той же неизбежной переменой интонации, какая послышалась в ее голосе, и начался этот диагональный бой, вопрос – ответ, шар в лузу, бессмысленный пинг-понг.
– Я думала, ты пойдешь к ней, – сказала Людмила. – Я это подумала, когда ты сказал Маркосу, что не поедешь в Орли.
– Расскажи, как прибыл пингвин.
– Уж так он тебя интересует, этот пингвин.
– Ну ладно, поговорим о Микеланджело, если угодно. Ах, Людлюд, возможно ли, что
Мой друг нервничает, какое ему дело до Франсины, и пучеро, и грустной Людмилы, и прочих тонкостей свободомыслящего ума, попусту себя терзающего (да, да, думаю я, толкуй мне теперь всякие свои прогрессивные схемы, когда ты сам еще хуже), а ему-то требуется связное объяснение деятельности Гада, муравьев и Бучи, для чего мой друг первым делом ображает (скорее от «изображать», чем от «воображать») следующую схему.
Мой друг при этом воспользовался неким фотороботом Гада, который был изготовлен Гомесом и Люсьеном Вернеем и определялся следующими чертами:
1) Гад – явление южноамериканское (аргентинское? боливийское? По выбору, в алфавитном порядке).
2) Гад есть орган полно
– правный
– лунный (астральный признак, по мнению Лонштейна, столь же важный, сколь зловещий)
– властный (комплект, определяемый по всему алфавитному перечню, поименованному supra [75], т. е. (гипотетично) ОАГ, ЦРУ, МБРР [76] , Нельсон Рокфеллер, разные фонды и пр.).