наоборот. Конечно, можно было самому напасть на Тревелера, нападение – лучшая оборона, но это означало вторгнуться в то, что он все больше и больше ощущал как черную массу, вторгнуться на территорию, где люди спали, не ожидая никакого нападения среди ночи, да еще по причине, для выражения которой у этой черной массы нет даже слов. Оливейра ощущал это, но ему не хотелось выражать свое ощущение словами черной массы, это ощущение само было как черная масса, но было таким по его вине, а не по вине той территории, где спал сейчас Тревелер; а потому лучше было не употреблять негативных понятий вроде черной массы, а назвать это просто территорией, коль скоро все равно приходится излагать свои ощущения в словах. Итак, территория начиналась как раз напротив его комнаты, и нападать на территорию не рекомендовалось, поскольку причины нападения частью этой территории не могли быть поняты и даже уловлены интуитивно. Если же он забаррикадируется в своей комнате, а Тревелер нападет на него, никто не сможет утверждать, будто Тревелер не ведает, что творит, а объект нападения, напротив, будет в своих правах, ибо он, как положено, прибегнет к мерам предосторожности и к роллерманам, чем бы они ни оказались на деле, эти последние.
А пока можно было постоять у окна и покурить, изучая диспозицию тазов с водой и натянутых нитей, а заодно размышляя над единством, подвергающимся такому испытанию в этом конфликте с территорией, что начиналась сразу за его комнатой. Видно, всегда ему суждено испытывать страдания от того, что он не сумел найти определения для этого единства, которое иногда называл центром, и за неимением более точных очертаний для его описания использовал такие образы, как черный крик, как сообщество желаний (до чего далеко оно теперь, это сообщество того рассветного утра, залитого красным вином) и даже как жизнь, достойная этого названия, поскольку (тут он бросил сигарету, прицелившись в пятую клетку) она складывалась достаточно несчастливо, чтобы можно было представить себе возможность достойной жизни после того, как столько разного рода недостойных поступков последовательно совершались один за другим. Ничто из этого не облекалось в мысль, а просто ощущалось в виде спазмы в желудке, – территория слишком глубокого или прерывистого дыхания, территория потеющих ладоней – и того, как он закуривал сигарету за сигаретой, как вдруг начинало колоть в животе, безумно хотелось пить, и немой крик подступал к горлу черной массой (в этой игре всегда присутствовала какая-нибудь черная масса), как хотелось спать, и как страшно было заснуть, и не унималось беспокойство, то и дело вспоминался голубь, когда-то, верно, белый, и разноцветное тряпье в глубине того, что, возможно, было переходом, и Сириус вверху, над цирковым куполом, ну и хватит, че, ради бога, хватит; и все-таки хорошо было чувствовать себя тут, и только тут, несчитанно долго, не думая ни о чем, а просто быть тем существом, что находилось тут и желудок которого словно схватило клещами. И это существо – против территории, явь против сна. Но сказать: явь против сна – означало снова включиться в диалектику и еще раз утвердиться в том, что нет никакой надежды на единство. И потому появление Восемнадцатого с роллерманами послужило великолепным предлогом, чтобы возобновить подготовку к обороне, что случилось почти точно в двадцать минут четвертого.
Восемнадцатый прикрыл свои недобро-прекрасные зеленые глаза и развязал полотенце, в котором принес роллерманы. Он сказал, что успел наведаться к Реморино: у Реморино по горло дел с Тридцать первой, Седьмым и Сорок пятой, и ему некогда будет даже подумать о том, чтобы подняться на второй этаж. Похоже, больные возмущены и изо всех сил сопротивляются терапевтическим нововведениям, с которыми пришел к ним Реморино, так что потребуется довольно много времени, чтобы всучить назначенные им таблетки и вколоть все прописанные уколы. Как бы то ни было, Оливейра решил, что не следует терять больше времени, и, велев Восемнадцатому размещать роллерманы как ему заблагорассудится, сам взялся проверять тазы с водой, для чего ему пришлось выйти в коридор, перебарывая страх, потому что страшно было выходить из комнаты в фиолетовый полумрак, а потом он с закрытыми глазами вернулся в комнату, воображая себя Тревелером, и ступал по полу, чуть развернув носки кнаружи, как ступал Тревелер. На втором шаге, при том, что он все знал, Оливейра все-таки встал левым ботинком в плевательницу с водой и, вынимая ногу, подбросил плевательницу вверх, которая, к счастью, шлепнулась на постель и не наделала шуму. Восемнадцатый, который в это время ползал под столом, рассыпая роллерманы, вскочил на ноги и, прикрыв свои зеленые, недоброй красоты глаза, посоветовал рассеять роллерманы между двумя линиями тазов: пусть поскользнется на доброе здоровье и будет ему сюрпризец из холодной воды. Оливейра ничего не сказал, но позволил ему это сделать и, когда плевательница с водой была поставлена на свое место, принялся наматывать черную нитку на ручку двери. Потом протянул эту нитку к письменному столу и привязал ее к спинке стула; стул, поставив на две ножки, наклонил и прислонил к столу; если дверь открывали, стул падал. Восемнадцатый вышел в коридор прорепетировать, а Оливейра поддержал стул, чтобы он не загрохотал. Ему уже начинало надоедать дружеское участие Восемнадцатого, который то и дело прикрывал свои недоброй красоты глаза и все хотел рассказать, как он попал в клинику. Правда, довольно было приложить палец к губам, как он пристыжено замолкал и застывал минут на пять у стены, но все равно Оливейра подарил ему непочатую пачку сигарет и сказал, чтобы он отправлялся спать да не попадался на глаза Реморино.
– Я останусь с вами, доктор, – сказал Восемнадцатый.
– Нет, ступай. Я постараюсь обороняться как можно лучше.
– Вам не хватает бум-пистоля, я уже говорил. Набейте побольше гвоздиков, нитки лучше всего привязывать к гвоздикам.
– Так и сделаю, старик, – сказал Оливейра. – Иди спи, спасибо тебе большое.
– Ладно, доктор, а вам желаю, чтоб все получилось как надо.
– Чао, спокойной ночи.
– Обратите внимание на роллерманы, они не подведут. Пусть лежат, как лежат, увидите, что будет.
– Хорошо.
– А если все-таки захотите бум-пистоль, только скажите, у Шестнадцатого есть.
– Спасибо. Чао.
В половине четвертого Оливейра закончил натягивать нитки. Восемнадцатый унес с собой все слова или, во всяком случае, эту затею – то и дело взглядывать друг на друга или тянуться за сигаретой. Странно было почти в темноте (потому что настольную лампу он накрыл зеленым пуловером, который потихоньку оплавлялся на огне) ходить, точно паук, из конца в конец с нитями в руках, от кровати к двери, от умывальника к шкафу, зараз натягивая пять или шесть нитей и изо всех сил стараясь не наступить на роллерманы. В конце концов он оказался загнанным в угол между окном, письменным столом (стоящим справа, у скошенной стены) и кроватью, придвинутой к левой стене. Между дверью и последней линией обороны тянулись сигнальные нити (от дверной ручки – к стулу у письменного стола, от дверной ручки – к пепельнице с рекламой вермута «Мартини», поставленной на край умывальника, и от дверной ручки – к ящику комода, забитого книгами и бумагами и выдвинутого почти до отказа); тазы с водой образовывали два неровных защитных ряда, которые шли от левой стены к правой, другими словами, первый ряд тянулся от умывальника к комоду, а второй – от ножек кровати к ножкам письменного стола. Свободным оставался только небольшой, не больше метра, промежуток в последнем ряду тазов, над которым были натянуты многочисленные нити, и стена с открытым окном во двор (лежавший двумя этажами ниже). Сидя на краю письменного стола, Оливейра закурил новую сигарету и стал смотреть в окно; потом снял рубашку и сунул ее под стол. Теперь уже не попьешь, хоть жажда и мучила. Так он и сидел в одной майке, курил и смотрел во двор, ни на миг не забывая о двери, даже когда забавы ради целился окурком в клеточки классиков. И не так уж плохо было, хотя край стола, на котором он сидел, был каменно твердым и от пуловера на лампе противно пахло паленым. В конце концов он погасил лампу и увидел, как стала вырисовываться фиолетовая полоска под дверью, а значит, когда Тревелер подойдет к двери, его резиновые тапочки перережут фиолетовую полоску в двух местах, другими словами, он, сам того не желая, даст сигнал о начале атаки. Едва Тревелер откроет дверь, должны произойти различные вещи, а может быть, и еще много других. Первые – механические и роковые – произойдут в силу глупой зависимости действия от причины; стул зависит от нитки, дверная ручка – от руки, рука – от воли, воля – от… Затем следуют вещи, которые могут случиться, а могут и не случиться, в зависимости от того, как падение стула, разлетевшаяся в осколки пепельница, грохот комодного ящика – как все это подействует на Тревелера, да и на самого Оливеиру, потому что теперь – и он прикурил новую сигарету от окурка, а окурок швырнул вниз, целясь в девятую клетку, но окурок упал в восьмую и отскочил в седьмую, дерьмовый окурок, – теперь, должно быть, пришел момент задать себе вопрос: что он будет делать, когда откроется дверь и полкомнаты полетит к чертовой