мочиться, как не можешь отвыкнуть от раболепия, кнута или слюнявого умиления.
«В конце концов мне удалось мирно все уладить» – допотопный язык, штампованные фразы, специально, чтобы передавать архипрогнившие мысли, переходящие, как деньги, из рук в руки, от поколения к поколению, te voila en pleine echolalie [162]. «Нежиться в тепле семейного очага» – ну и фразочка, мать ее, ну и фразочка.
Ох, Мага, как ты могла питаться этой остывшей жвачкой и что это, черт побери, за Посито!
Сколько времени ты убивала на это чтиво, видимо, убежденная, что это и есть жизнь, и если ты права и это действительно жизнь, то со всем остальным давно пора было покончить. (Принсипал – что же это такое?)
И бывало, когда я, обойдя, витрина за витриной, весь египетский отдел Лувра, возвращался домой, мечтая о мате и куске хлеба с сахаром, то заставал тебя у окна над чудовищным кирпичом-романом, иногда в слезах,
да, не отрицай, ты плакала оттого, что кому-то отрубили голову, ты обнимала меня и спрашивала, где я был, я не говорил,
потому что в Лувре ты была бы мне в тягость, я не мог бы ходить там с тобою, твое невежество, бедняжка, могло испортить мне все удовольствие, а значит;
в том, что ты читала эти кошмарные романы, виноват был я, мой эгоизм; «пыльных площадей» – это ничего, сразу вспоминаются пыльные площади провинциальных городков или же улицы в Риохе; в сорок втором,
фиолетовые горы в сумерках и ощущение счастья, что ты один на краю света; «множество элегантных театров» – о чем он, этот тип?
Да еще поминает Париж с Лондоном, чьи-то вкусы и возможности, видишь, Мага, видишь, он обводит ироническим взглядом то, что до глубины души трогает тебя, полагающую, будто ты культурнее оттого, что читаешь этого испанского писателя, чья фотография помещена на обложке, видишь, он что-то талдычит про дух европейской культуры,
а ты твердо уверена, что, преодолев этот кирпич, сможешь наконец-то понять, что такое микрокосм и макрокосм;
бывало, стоило мне войти в комнату, как ты доставала из ящика стола – ибо у тебя был свой рабочий стол, что-что, а стол у тебя был всегда, хотя я так и не понял, для какой такой работы он был тебе нужен, —
да, из ящика ты доставала пачку стихов Тристана Л’Эрмита, к примеру, или труд Бориса де Шлецера и показывала их мне с нерешительным и одновременно высокомерным видом, какой бывает у человека, который приобрел грандиозную вещь и намерен тотчас же погрузиться в ее чтение.
И невозможно было заставить тебя понять, что таким образом ты никогда ни к чему не придешь – одно для тебя уже слишком поздно, а другое еще рано – и что твое место всегда на краю отчаяния и в самой поздно, а другое еще рано —
и что твое место всегда на краю отчаяния и в самой сердцевине радости и искренности, а твоя душа обречена на вечные смятения и маету.
«Подталкивая те, что залеживались в столах» – нет, со мною ты не могла на это рассчитывать, твой стол – твой стол: я тебя за него не сажал и не мне тебя из-за него высаживать, я просто смотрел, как ты читаешь эти свои романы и разглядываешь обложки и иллюстрации,
а ты все ждала, когда я усядусь рядом и стану тебе объяснять и подбадривать – словом, делать то, чего каждая женщина ждет от мужчины; чтобы он тихонько распустил ей поясок на талии, подмял бы ее и встряхнул, дал бы ей стимул и оторвал бы в конце концов от вековечной тяги вязать фуфайки или говорить, говорить и говорить без умолку ни о чем.
Послушай, даже если я и чудовище, мне нечем похвастаться, у меня нет даже тебя, поскольку было решено, что я должен тебя потерять (и даже не потерять, так как для этого надо было бы сначала тебя заполучить), «что, по правде говоря, не слишком похвально для человека, который…».