жизни, мы порой даже вели себя так, как если бы он уже не был по очереди кем-то из нас, но в некие особые часы жил сам по себе, глядя на нас извне. Тогда мы в «зоне» поспешно наделяли заново званием «моего соседа» кого-то из присутствующих, и, уже твердо зная, что ты или он «сосед» вон того или вон тех, мы смыкали ряды вокруг столика в «Клюни» и насмехались над своими иллюзорными ощущениями; но со временем, постепенно, незаметно для самих себя, мы приходили к ним снова, и из открыток Телль или известий от Калака, из цепи телефонных звонков и передаваемых из одного адреса в другой сообщений опять вырастал образ «моего соседа», который не был никем из нас; многие сведения о городе наверняка исходили от него, никто уже не мог вспомнить, что их сообщил кто-то из нас; они каким-то образом прибавлялись к тому, что мы уже знали и пережили в городе; мы принимали их без спора, хотя невозможно было установить, кто первый их высказал; да это было неважно, все исходило от «моего соседа», за все отвечал «мой сосед».
Еда была дрянная, но по крайней мере она была перед ним, равно как четвертый бокал охлажденного вина, как сигарета меж двумя пальцами; все прочее, голоса и образы ресторана «Полидор», доходили до него через зеркало, и, возможно, поэтому или потому, что он пил уже вторую половину бутылки «сильванера», Хуан стал подозревать, что нарушение временного порядка — ставшее для него очевидным благодаря покупке книги, заказу толстяка за столиком и призраку графини на углу улицы Вожирар — обретает забавную аналогию в самом зеркале. Внезапная брешь, в которой так четко прозвучал заказ толстяка и которую он, Хуан, тщетно старался определить в логически понятных терминах «до» и «после», странным образом перекликалась с нарушением порядка чисто оптического, нарушением, которое производилось зеркалом в понятиях «впереди» и «позади». Так, голос, требовавший «кровавый замок», шел сзади, а рот, произносивший эти слова, был перед Хуаном. Хуан отчетливо помнил, что поднял глаза от книги Мишеля Бютора и увидел лицо толстяка как раз в тот миг, когда толстяк собирался сделать заказ. Разумеется, Хуан знал, что то, что он видит, — это отражение толстяка, но все равно образ-то был перед ним, и вот тогда возникла в воздухе дыра, пролетел тихий ангел и голос донесся сзади; образ и голос встретились, идя с противоположных сторон, чтобы пересечься в его внезапно пробужденном внимании. И именно потому, что образ был перед ним, казалось, что голос идет сзади из какого-то очень далекого далека, такого далекого, что тут и речи не могло быть о ресторане «Полидор», или о Париже, или о треклятом этом сочельнике; и все это как бы перекликалось — если можно так выразиться — с разными «до» и «после», в которые я тщетно пытался втиснуть элементы того, что сгущалось звездою в моем желудке. Только в одном я мог быть уверен — в этой дыре, возникшей среди гастрономического гомона ресторана «Полидор», когда зеркало пространственное и зеркало временное, встретились в точке нестерпимой мгновенной реальности, чтобы затем оставить меня наедине с моим жалким хитроумием, со всеми этими «до», и «позади», и «перед», и «после».
Чуть позже, ощущая привкус гущи дурно сваренного кофе, Хуан отправился под моросящим дождем к кварталу, где расположен пантеон; по пути он покурил, укрывшись в подъезде; опьянев от «сильванера» и усталости, с затуманенной головой, он еще пытался воскресить происшедшее, которое все больше превращалось в слова, в искусные комбинации воспоминаний и обстоятельств, — зная, что в эту же ночь или завтра в «зоне» все, что он расскажет, будет непоправимым искажением, будет упорядочено, представлено в виде развлекательной загадки, шарады в лицах, черепахи, которую вынимают из кармана, как порою «мой сосед» вынимает из кармана улитку Освальда, к радости Сухого Листика и Телль: идиотские забавы, жизнь.
Из всего этого оставалась Элен — как всегда, ее холодная тень в глубине подъезда, куда я укрылся от дождя, чтобы покурить. Ее холодная, отчужденная, неотвратимая, враждебная тень. И еще раз, и всегда: холодная, отчужденная, неотвратимая, враждебная. Зачем ты сюда явилась? Ты не вправе быть среди карт этой колоды, не ты ждала меня на углу улицы Вожирар. Почему ты так упорно лепишься ко мне, почему я должен слышать опять твой голос, твои слова о юноше, умершем на операционном столе, о спрятанной в шкафу кукле? Почему ты опять плакала, ненавидя меня?
Я продолжил свою одинокую прогулку и помню, что в какой-то момент поддался желанию пойти к каналу Сен-Мартен, просто уступая тоске, чувствуя, что там твоя маленькая тень станет менее враждебной — может, потому, что однажды ты согласилась пройтись со мною вдоль канала и я под каждым фонарем видел, как на миг сверкала на твоей груди брошь с василиском. Угнетенный этой ночью, рестораном «Полидор», ощущением удара в живот, я, как всегда, покорился инерции: утром снова начнется жизнь, glory halleluyah. Кажется, именно тогда у меня, сморенного усталостью, возникло смутное понимание, что я бился негодным оружием, пытаясь что-то понять перед зеркалом ресторана «Полидор», и я догадался, почему твоя тень была все время тут рядом, кружила возле меня, подобно призракам у магического круга, стремясь проникнуть в этот эпизод, стать каждым когтем ударившей меня лапы. Возможно, что в этот момент, в конце нескончаемой прогулки, я и увидел силуэт фрау Марты на барже, бесшумно скользившей по воде, похожей на ртуть; и хотя это произошло в городе, в конце бесконечной погони, мне уже не казалось невероятным, что я вижу фрау Марту в этот сочельник в Париже на канале, который не был каналом города. Я проснулся (надо дать каналу название, Элен) засветло на скамье; и опять мне было очень легко найти убедительное объяснение: то был сон, в нем смешались разные пласты времени, в нем ты — в эту минуту, наверно, спящая, в одинокой своей квартире на улице Кле, — была со мною, в нем я явился в «зону», чтобы рассказать обо всем друзьям, и в нем же я немного раньше поужинал, как на поминальном пиру, среди гирлянд, русских букв и вампиров.