одном из кресел сидела кукла, Селия взяла ее, покружилась с нею на Руках и вошла в спальню, где Элен уже лежала и листала журнал. Все еще пританцовывая, Селия раздела куклу, уложила ее на табурет рядом с дверью, накрыла зеленой салфеткой и, тихонько напевая, стала укутывать. Немного смущенная, она деланно, для Элен, хихикала, однако укладывание куклы было не только игрой; достаточно было взглянуть на ее рот, когда Селия склонялась, чтобы поправить зеленую салфетку, — в ее руках и в складке губ была серьезность девочки, царящей в своем мире, девочки, которая после вечернего туалета вышла из ванной и, прежде чем раздеться, обращается на миг к чему-то, что принадлежит только ей, чего не могут отнять никакие сколопендры. В конце концов я закрыла журнал, было ясно, что усталость не даст заснуть, и я все смотрела на Селию, которая расправляла складки импровизированного одеяла и причесывала куклу, разглаживая ее локоны на подушке, сделанной из полотенца. Свет ночников не достигал до Селии и куклы, я видела их как бы в тумане своей усталости, но вот Селия вышла из полутени, достала свою смятую и, пожалуй, не очень чистую пижаму, положила ее на край постели и, в последний раз приласкав куклу, словно бы задумалась.
— Я тоже уморилась. Я рада, да, рада, что ушла из дому, но, знаешь, тут внутри… — она потрогала рукою где-то в области желудка и улыбнулась. — Завтра, конечно, надо начинать что-то искать. А мне в этот вечер не хочется, чтобы было завтра, это в первый раз… Здесь так хорошо, я могла бы здесь остаться навсегда. О, ты не думай, — быстро добавила она, глянув с испугом. — Я вовсе не намекаю, что… Я хочу сказать…
— Ложись и не болтай глупостей, — сказала я, бросая журнал и поворачиваясь на другой бок. Мне показалось, я слышу, как она молчит, чувствую в воздухе легкий холодок, бодрящее напряжение, как бывает в клинике, в операционных, когда чья-то рука, помедлив, начинает расстегивать брюки или блузку.
— О, можешь смотреть, — сказала Селия. — Почему ты отвернулась? Мы тут обе женщины…
— Ложись, — повторила я. — Не мешай мне спать или по крайней мере лежать спокойно.
— Ты приняла снотворное?
— Да, оно наверняка уже начинает действовать, и ты тоже прими. Белая коробочка в шкафчике над умывальником. Только не больше чем полтаблетки, не надо тебе привыкать.
— О, я буду спать, — сказала Селия. — А если не сразу усну… Элен, ты не рассердишься, если я еще немножко поговорю, ну совсем немножечко. У меня столько всего накопилось. Да, я эгоистка, у тебя такие переживания, а я…
— Хватит, — сказала я, — оставь меня в покое. Если хочешь читать, ты знаешь, где книги. Желаю райских снов.
— Да, Элен, — сказала девочка, любящая сыр «бебибел», и наступила глубокая тишина, и кровать подалась под тяжестью ее тела, и одновременно погас ночник с ее стороны. Я закрыла глаза, слишком хорошо зная, что не засну, что снотворное в лучшем случае развяжет петлю, сжимавшую мне горло то сильней, то послабей, то опять сильней. Прошло, наверно, немало времени, я чувствовала, что Селия, тоже повернувшись ко мне спиной, тихонько плачет, и тут улочка внезапно сделала поворот, и, выйдя на угол, где теснились старые каменные дома, я оказалась на площади с трамваями. Я, кажется, еще сделала усилие, чтобы вернуться к Селии, участливо заговорить, успокоить ее — ведь слезы не были просто от усталости и ребяческой глупости, — но надо было смотреть в оба, так как трамваи двигались с разных концов огромной площади и рельсы неожиданно скрещивались на голой эспланаде, вымощенной розоватыми плитами, и, кроме того, я четко сознавала, что должна как можно быстрей пересечь эспланаду и искать улицу Двадцать Четвертого Ноября, теперь уже не было ни малейшего сомнения, что свидание назначено на этой улице, хотя я о ней прежде никогда не думала, причем я понимала, что добраться до улицы Двадцать Четвертого Ноября можно только на одном из бесчисленных трамваев, которые сновали туда-сюда, как игрушечные трамвайчики в детском аттракционе, проезжая без остановки один мимо другого, мелькая охряными, облупленными боками и искрившимися дугами и беспрестанно звоня, бог весть почему и зачем, а в окнах виднелись пустые, усталые лица, причем все они упорно смотрели вниз, будто ища какую-нибудь собаку, затерявшуюся среди розоватых плит.
— Простите, доктор, — сказала Селия, глотая сопли, как маленькая, и утирая нос рукавом пижамы. — Я просто дура, мне с тобой так чудно, но тут я ничего не могу поделать, это всегда так, ну, будто какое-то растение вдруг выросло и лезет у меня из глаз и из носа, особенно из носа, я идиотка, ты должна меня избить. Я больше не буду тебе мешать, Элен, прости меня.
Элен, облокотясь на подушку, приподнялась, включила ночник и повернулась к Селии, чтобы вытереть ей глаза уголком простыни. Она на Селию почти не смотрела, чувствуя, что та охвачена бессловесным стыдом, и разгладила скомканный угол простыни со смутно мелькнувшей мыслью, что дурацкий ритуал в точности повторяется — девочка с торжественной тщательностью укладывает свою куклу, затем хочет, чтобы уложили ее самое, и ждет, чтобы с нею проделали то же: пригладили локоны на подушке, подтянули одеяльце к шее. А где-то позади, в каком-то ином месте, которое не было ни площадью с трамваями, ни этой кроватью, где Селия закрыла глаза и с последним гаснущим всхлипом глубоко вздохнула, происходило или уже произошло нечто чудовищно похожее — в подвале клиники кто-то подтянул белый холст к подбородку мертвого юноши, и кукла Телль была Селией, а Селия — мертвым юношей, и это я определяла и совершала все три обряда, в судорожном напряжении и одновременно уже отключаясь, потому что снотворное увлекало меня куда-то вниз, в легкую полудрему, в которой кто-то — это была еще я, и я следила за своими мыслями — спрашивал себя: кем, однако, была послана кукла, и все менее возможным казалось, что послала ее Телль, хотя нет, это могла сделать Телль, но не сама по себе, не по своему почину, а по подсказке Хуана, который однажды перед сном, будто в шутку, в той легкомысленной манере, которая была ему присуща, но также была нарочитой, усвоенной в кабинах переводчиков, в международных барах или у операционных столов, возможно, сказал: «Тебе следовало бы подарить эту куклу Элен», подтягивая простыню к подбородку перед тем, как заснуть, и Телль, наверно, посмотрела на него с удивлением и даже с досадой, хотя такие вещи ее мало интересовали, а потом, пожалуй, она подумала, что мысль недурная, потому что абсурдное почти никогда не бывает дурным, и что я, верно, буду забавно озадачена, когда вскрою посылку и обнаружу куклу, которая мне абсолютно ни к чему, как и подарившей мне ее Телль.
— Ну, довольно хлюпать, — возмутилась Элен. — Я гашу свет, сейчас будем спать.
— Да, — сказала Селия, закрывая глаза и покорно улыбаясь. — Да, доктор, сейчас мы будем спать, эта кровать такая чудная.
Ей-то уснуть не трудно, ее голос уже звучит полусонно, но моя рука, нажав на выключатель, повторила жест с какой-то другой картины, и напрасно я закрываю в темноте глаза и стараюсь расслабиться, все эта дурацкая мания объявлять о своих действиях: сейчас я погашу свет, сейчас мы будем спать — точное повторение профессиональной предусмотрительности и аккуратности — сесть слева от пациента и чуть позади, чтобы не быть перед его глазами, нащупать вену на руке, протереть ваткой со спиртом и потом сказать ласково, почти легкомысленно, как, наверно, Хуан говорил Телль, сказать: «Сейчас я вас уколю», чтобы пациент знал, был предупрежден и не реагировал на острую боль резким рывком, от которого может согнуться игла. Сейчас я погашу свет, сейчас я вас уколю, сейчас мы будем спать, бедный мальчик, он так похож на Хуана, который дарит кукол через подставное лицо, бедный мальчик, он так доверчиво улыбается, так мило сказал «до свиданья», с уверенностью, что все будет хорошо, что они могут гасить свет, что он проснется исцеленный, на другом берегу тяжкого сна. Наверно, его уже вскрыли, как вскрывают куклу, чтобы посмотреть, что у нее внутри, и это гладкое, красивое, голое тело, которое, как стебель, завершилось ясным цветком голоса, сказавшего с благодарностью «до свиданья», теперь подобно ужасной сине-красно- черной анатомической таблице, которую поспешно прикрыл санитар и, быть может, подтянул белую простыню к подбородку из сострадания к ожидающим в коридоре родным и друзьям, начало ловкого обмана, первый, временный и непрочный белый одр, подушечка под затылок, торжественное освещение в палате, где, наверно, уже плачут в голос родители, где приятели по кафе и по работе переглядываются, не в силах поверить, близкие к истерическому взрыву хохота, чувствуя себя тоже голыми и вскрытыми, как покойник под белым полотном, и наконец они тоже говорят, говорят друг другу, говорят ему «до свиданья» и уходят выпить коньяку или одиноко поплакать где-нибудь в уборной, стыдясь, и дрожа, и затягиваясь сигаретой.
Селия в темноте глубоко вздохнула, и Элен услышала, как она с ленивой непринужденностью кошки