собой ляжет на твою голову, и мягко скользнет по волосам, и коснется плеч с нежной лаской, и тогда можно сказать ей то, чего иначе никогда не скажешь, сказать, что она как мертвая, что ее жизнь, на мой взгляд, похожа на смерть и, главное — но это было бы сказать трудней всего, почти невозможно, — что такова она и на взгляд Хуана, и что мы никогда не поймем и не согласимся с этим безобразием, хотя все мы словно пляшем вокруг нее, в свете солнышка-Элен, разумницы-Элен; и тогда она посмотрит на меня взглядом анестезиолога, о да, доктора без злости и без удивления, сперва издалека, будто глядя на что-то непонятное, а потом улыбаясь и нашаривая другую сигарету, но ничего не говоря, не соглашаясь ни с чем из того, что, конечно, никто из нас ей не сказал бы, даже мой сосед, а он-то мог высказать что угодно всякому, кто этого добивался.

Но тогда остается другое, тоже в духе кроткого и смиренного песика, которого я, сидя в кресле напротив Элен, воображаю себе, о чем она не подозревает, — можно просто быть здесь, все равно это счастье и кров на ночь, коньяк и дружба без всяких фраз, можно смириться с тем, что Элен — вот эта женщина, порою рассеянно трогающая маленькую брошку с саламандрой или ящерицей, и в то же время — о да, доктор, вы не сможете этого отрицать, — в то же время флаконы с разноцветными экстрактами для ванны, мыло и духи, такие же, как у Телль и Николь, и какие будут у меня когда-нибудь, когда я буду жить одна в собственной квартире. Ты такая же, ты наша, ты женщина с духами, и зеркалами, и капризами. Но это не делает тебя более близкой, поразительно, но все это никак тебя не приближает: вот только что я мылась здесь, вытиралась твоими полотенцами, удивляясь, что твоя квартира так не похожа на то, что мы могли предполагать, и теперь снова сижу напротив тебя, которая мне все это дает, облегчая мне жизнь, чтобы я не страдала, — а расстояние между нами растет умопомрачительно, и это меня убивает, отнимает последнюю способность хоть как-то объяснить вам, доктор, ваше отличие от нас, которое нас и привлекает, и приводит в отчаяние. Элен всегда мне казалась намного старше меня (но кто может точно знать возраст Элен, старше она меня на пять или на десять лет, и дело ли тут в годах или в чем другом, может в зеркале или в манере говорить?), и какой толк в том, что я сижу напротив нее, что она протягивает мне рюмку коньяку, такую же точно, как ее рюмка коньяку, нет, невозможное не произойдет никогда, Элен не посмотрит мне в глаза и не скажет чистосердечно слова, которые пришли бы точно из долгого странствия среди папоротников Элен, озер Элен, холмов Элен, слова, которые не будут отзвуком пережитого в этот день, — умершего в клинике больного, присланной Телль куклы, всех этих алиби, подбрасываемых временем и разными вещами, чтобы никогда не говорить о ней самой, не быть с нами настоящей Элен.

Нет, это ничуть не походило на отмычку, и вся операция теряла то свойство, на которое Хуан, не очень-то себе признаваясь, втайне рассчитывал; похоже на обычный гостиничный ключ, и фрау Марта бесшумно открыла им дверь номера 22, где, судя по сырости и узости коридора, явно никогда не живали исторические постояльцы. Хуан подумал об отступлении и о том, чтобы спуститься и позвать Телль, которая явно заслужила такую награду за долгое, самоотверженное подглядывание, но действия его опередили (как и положено) его мысль: скользя вдоль стены, он — едва фрау Марта скрылась в проеме двери, открывавшейся внутрь, — поставил ногу в туфле между дверью и порогом, чтобы помешать ее закрыть, и приготовился к неизбежному скандалу. Старуха, разумеется, закроет за собой дверь, никто бы не поступил иначе в таких обстоятельствах, да, никто, кроме фрау Марты, — дверь так и осталась полуоткрытой, и туфля Хуана не испытала того, к чему его ступня уже приготовилась, судорожно сжавшись. В номере было темно и пахло хвойным мылом, явление необычное и приятное в «Гостинице Венгерского Короля», и хвалить за это, вероятно, следовало юную англичанку. Ошеломленному, потерявшему необходимые в такой ситуации логические способности, Хуану лишь оставалось сохранять принятую позу, по возможности прижимаясь к стене и на всякий случай не убирая ногу, ибо прорывы в логике свершаются с молниеносной внезапностью и уже затем по обе стороны от сверкнувшего исключения разверзаются бездонные пропасти чистой, безупречной причинности. Вот, например, потайной фонарь — роковым образом в такой момент из потайного фонаря вырвался луч фиолетового света, — в каких-нибудь двух метрах от двери на полу обозначился трепещущий круг, двигаясь то вправо, то влево, будто в поисках нужного места. И во второй раз Хуан отметил, что действует, не спросив совета у своих высших инстанций; боком в дверной проем он как раз мог протиснуться, и он это выполнил совершенно бесшумно, а затем, сделав поворот на одной ноге, прижался к двери с другой стороны и потихоньку прикрыл ее мягким движением плеча. Еще чуть-чуть, и замок бы щелкнул, однако плечо вовремя остановилось; смутно — как и все тут происходящее — у Хуана мелькнула мысль, что эта щель спасла его от полного срыва в нечто, уже начинавшее проявлять себя спазмом в желудке, не говоря о том, что по другую сторону этого неведомого, темного мира ждала Телль, и это было каким-то мостом, контактом с остатками здравого смысла; и пока круг света упорно колебался на некоем участке пола, где начинался фиолетовый ковер, было чуть ли не забавно (если б только меня не мучил спазм) поразмыслить над понятием здравого смысла, которое казалось равно неуместным и по ту сторону двери, и по эту; почему, в конце концов, я могу быть уверен, что с другой стороны, в коридоре, ведущем на лестницу и в номер Владислава Болеславского, расположилась утешительная реальность, Телль, и сливовица, и моя треклятая международная конференция? Одновременно с этим мельканием чего-то, что и мыслью не назовешь, я сознавал, что круг света, то наплывавший на фиолетовый ковер, то сходивший с него, дергался из-за небольшой одышки у фрау Марты, углубившейся в эту темную комнату. С каждым колебанием светового луча мой страх усиливался, я вспомнил Раффлса, Ника Картера, книги моего детства, где всегда фигурировал потайной фонарь и странное, ибо непонятное, сочетание этих двух слов; но выходит, это всерьез, выходит, у фрау Марты есть и потайной фонарь, и ключ, и сама она вот здесь, недалеко, тяжело дышит, и, несмотря на темноту, чувствуется, что все это происходит в комнате более просторной, чем номер Владислава Болеславского («Как может быть фонарь потайным?» — спросил я когда-то у отца), и в этом было что-то обидное, ведь юная англичанка одна занимала такую комнату, меж тем как администратор нас уверял, что даст нам один из самых просторных номеров в отеле («Не задавай глупых вопросов», — ответил отец). Невозможно постичь, каким образом, в полной темноте истинный объем комнаты становился почти осязаемым, хотя я начинал уже различать силуэт фрау Марты, все волочившей за собой по фиолетовому ковру круг света и дотянувшей его с резкими попятными и поперечными рывками до ножки кровати (а кровать находилась в нескольких метрах от двери, комната была огромная, в ней могли спать пять человек, и англичанке, наверное, было очень странно жить в этом подобии амбара с двумя большущими окнами, которые мало-помалу побеждали темноту и начинали проступать на задней стене), где он на миг замер, а потом, как золотистый паук, стал взбираться вверх по розовому стеганому одеялу (разве могло оно быть другого цвета, о England, my England [72]) и притаился рядом с лежавшей на одеяле рукой и рукавом розовой пижамы (England, my own! [73]), не решаясь сделать большой скачок на край подушки и поползти по ней миллиметр за миллиметром, а меж тем желудок у меня совсем свело и под мышками струился пот, и вот круг замер на пряди белокурых волос, пряди, свисавшей и слегка покачивающейся, хотя нет, не могла она покачиваться, но светящийся круг упрямо колыхался на висящей в воздухе пряди, и если прядь покачивалась, значит, голова-то не лежала на подушке, значит, если бы круг света наконец решился и сделал небольшой победный скачок на лицо спящей, неизбежно оказалось бы, что глаза на этом лице широко раскрыты, что спящая вовсе не спит, а сидит, положив руку на одеяло, сидит в своей розовой пижаме, широко раскрыв немигающие глаза, ожидая, когда свет ударит ей прямо в лицо.

— Да ты уже клюешь носом от усталости, — сказала Элен. — Пошли ложиться.

— Да, доктор. Разреши мне еще немного посидеть, мне так нравится у тебя, здесь такое освещение.

— Как хочешь, а я иду спать.

Селия потянулась в кресле, заломила руки, не соглашаясь с тем, чтобы наступил конец этому вечеру, когда во всем, даже в движении тянущихся кверху рук или в том, как гасишь сигарету в пепельнице, было какое-то совершенство, и хотелось, чтобы оно длилось вечно. «Зачем кончаются такие часы?» — подумала она, зевая. Сон нежными мурашками уже щекотал ей веки, и это сонное состояние тоже было частью блаженства.

— Вымой, пожалуйста, чашки, прежде чем ляжешь, — сказал голос Элен из спальни. — Тебе одну подушку или две?

Селия отнесла чашки на кухню, вымыла их и убрала, стараясь хорошенько запомнить, где что должно стоять. Запах зубной пасты Элен, поющий голос, доносившийся с улицы, глубокая тишина, усталость. На

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату