подобными взглядами. Почти всегда, после реплики Сухого Листика, игру затевает мой сосед. «Ути, ути, ути», — говорит мой сосед. «Ата-та по попке», — говорит Телль. Больше всех горячится Поланко. «Топ, топ, ножки, побежали по дорожке», — говорит Поланко. Так как все это обычно происходит за столиком в «Клюни», некоторые посетители явно начинают нервничать. Маррасту становится досадно, что люди так негибки, и он немедленно повышает голос. «Вот я вам зададу», — говорит Марраст, грозясь пальцем. «Бисбис, бисбис», — говорит Сухой Листик. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Бу-бух», — говорит Калак. «Топ, топ, ножки», — говорит Поланко. «Бу-бух», — настаивает Калак. «Тюк, тюк, тюк», — говорит Николь. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Гоп, гоп, гоп», — с восторгом говорит Марраст. «Бисбис, бисбис», — говорит Сухой Листик. «Гоп, гоп», — настаивает Марраст, который всегда стремится заткнуть нам рот. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Ата-та по попке», — говорит Телль. «Бу-бух», — говорит Калак. «Гоп, гоп», — говорит Марраст. «Агу-агусеньки», — говорит Николь. На этой стадии беседы часто случается, что мой сосед вынимает из кармана клеточку с улиткой Освальдом, появление еще одной персоны встречают бурными изъявлениями радости. Достаточно поднять проволочную дверцу, и Освальд предстает во всей своей влажной невинной наготе и начинает прогулку по галетам и кусочкам сахара, разбросанным на столе. «Ути, ути», — говорит мой сосед, поглаживая ему рожки, что Освальду совершенно не по вкусу. «Бисбис, бисбис!» — выкрикивает Сухой Листик, для которой Освальд вроде сыночка. «Тюк, тюк, тюк», — говорит Телль, изо всех сил стараясь приманить Освальда к себе. «Бисбис, бисбис!» — кричит Сухой Листик, протестуя против такого искательства.
Поскольку движения Освальда нимало не напоминают прыжки леопарда, мой сосед и прочие быстро теряют к нему интерес и углубляются в более серьезные материи; между тем Телль и Сухой Листик продолжают шепотом гипнотизировать его и приручать. «Бяка ты», — говорит Поланко. «Сам ты бяка», — говорит Калак, всегда готовый ему возразить. «Финтихлюпик», — ворчит Поланко. «Из всех, кого я знаю, вы самый большой бурдак», — говорит Калак. Тогда мой сосед спешит убрать Освальда со стола, потому что его огорчает любая напряженность в нашем кружке, а кроме того, уже дважды приходил Курро с предупреждением; что, если мы не уберем с глаз этого слизняка, он вызовет полицию, — эта подробность тоже не лишена значения.
— Ты, Курро, — говорит мой сосед, — поступил бы куда умнее, кабы остался в Асторге, а то здесь, в Париже, ты вовсе не ко двору, красавчик. Нет, дон, вы и впрямь тот безумный галисиец, о котором говорит фрай Луис де Леон, хотя некоторые считают, что он имел в виду ветер.
— Уберите-ка слизняка, или я позову жандарма, — говорит Курро, подмигивая нам одним глазом и одновременно повышая голос, чтобы успокоить госпожу Корицу, расплывшуюся за четвертым столиком слева, со стороны бульвара Сен-Жермен.
— Ладно, сделаем, — говорит Хуан, — можете идти.
— Бисбис, бисбис, — говорит Сухой Листик.
Все это, разумеется, кажется невероятно глупым госпоже Корице, так как, прямо надо сказать, теперь даме, очевидно, уже нельзя прийти в кафе, чтобы пристойно провести время.
— Говорю тебе, Лила, вот увидишь, они кончат тюрьмой, с виду сумасшедшие, вытаскивают все время из карманов какие-то странные вещи и болтают Бог весть что.
— Не огорчайтесь, тетя, — говорит мне Лила.
— Как я могу не огорчаться, — отвечаю я. — У меня от всего этого компрессия, клянусь тебе.
— Вы хотели сказать — депрессия, — пытается меня поправить Лила.
— Ничего подобного, милочка. При депрессии на тебя как будто что-то давит, ты опускаешься, опускаешься и в конце концов делаешься плоская, вроде электрического ската, помнишь, такая тварь в аквариуме. А при компрессии все вокруг тебя как-то вырастает, ты бьешься, отбиваешься, но все напрасно, и в конце концов тебя все равно прибивает к земле, как лист с дерева.
— Ах, вот как, — говорит Лила, она девушка такая почтительная.
— Я шла по улице с очень высокими тротуарами, — сказала Телль. — Это трудно объяснить, мостовая будто пролегла по глубокому рву, похожему на пересохшее русло, а люди ходили по двум тротуарам на несколько метров выше. Правду сказать, людей не было, только собака да старуха, и насчет старухи я тебе потом должна рассказать что-то очень занятное, а по тротуару в конце концов выходишь на открытую местность, дома там, кажется, кончались, это была граница города.
— О, граница, — говорит Хуан, — ее никто не знает, поверь.
— Во всяком случае, улица казалась мне знакомой, потому что другие уже ходили по ней. Не ты ли рассказывал мне про эту улицу? Тогда, возможно, Калак, с ним же что-то случилось на улице с высокими тротуарами. Место там такое, что сердце сжимается, тоска гложет беспричинная только из-за того, что ты там находишься, что идешь по этим тротуарам, которые на самом деле не тротуары, а проселочные дороги, поросшие травкой и испещренные следами. В общем, если ты хочешь, чтобы я вернулась в Париж, так ты же знаешь, — ежедневно есть два поезда да еще самолеты, такие маленькие «Каравеллы».
— Не будь дурочкой, — сказал Хуан. — Если я тебе рассказал, что я чувствую, так именно для того, чтобы ты осталась. Ты сама знаешь: все, что нас разделяет, оно-то и помогает нам так хорошо жить вместе. Если же мы начнем умалчивать о том, что чувствуем, мы оба потеряем свободу.
— Ясность мысли — не самая сильная твоя сторона, — съязвила Телль.
— Боюсь, что так, но ты меня понимаешь. Конечно, если ты предпочитаешь уехать…
— Мне здесь очень хорошо. Только мне показалось, что все может измениться, и, если мы начнем высказывать мысли вроде той, которую ты сейчас изволил…
— Я вовсе не хотел тебя упрекать, просто меня встревожило, что мы оба побывали в городе, и я подумал, что когда-нибудь мы там можем встретиться, понимаешь, в каком-нибудь из номеров отеля или на улице с высокими тротуарами, столкнуться во время скитаний по городу, бесконечных поисков кого-то. Ты здесь, рядом, ты такая дневная. Мне тревожно думать, что теперь и ты, как Николь или Элен…
— О нет, — сказала Телль, откидываясь в постели на спину и вращая ногами педали невидимого велосипеда. — Нет, Хуан, там мы не встретимся, нет, дорогой мой, это немыслимо, это какой-то квадратный мыльный пузырь.
— Кубический, ослица, — сказал Хуан, усаживаясь на край кровати и критическим взором наблюдая за упражнениями Телль. — Ты великолепна, безумная моя датчанка. Бесстыжая, все прелести наружу, такая атлетичная, такая северная, вплоть до несносного бергманизма, без всяких теней, сплошная бронза. Знаешь, иногда, когда я смотрю на себя в зеркало, когда рассказываю тебе про Элен — причем, как всегда, все загрязняю, — я спрашиваю себя, почему ты…
— Тcс, в эту сторону удочку не закидывай, я всегда говорила, что я свою свободу тоже понимаю по- своему. Ты в самом деле думаешь, что я стала бы у тебя спрашивать, если бы мне вздумалось вернуться в Париж или в Копенгаген, где мать в отчаянии хранит последнюю надежду на возвращение взбалмошной дочери?
— Нет, надеюсь, ты не стала бы меня спрашивать, — сказал Хуан. — Словом, суди сама, хорошо ли я поступаю, рассказывая, что со мной происходит?
— Наверно, мне следовало бы обидеться, — раздумчиво сказала Телль, прекращая велосипедную езду, чтобы свернуться калачиком и упереться ногой в живот Хуана. — Будь у меня хоть где-нибудь крошечка ума. Мне кажется, где-то он есть, только я никогда его не видела. Ты не грусти, твоя безумная датчанка будет и дальше тебя любить на свой лад. Вот увидишь, мы в городе никогда не встретимся.
— Я в этом не так уверен, — пробормотал Хуан. — Но ты права, не будем совершать старую как мир глупость, не будем пытаться определять будущее, достаточно уже такого навсегда испорченного будущего скопилось в моем городе, и вне города, и во всех порах тела. Ты даешь мне что-то вроде удобного счастья, ощущение разумной человеческой повседневности, и это много, и этим я обязан тебе, только тебе, моему душистому кузнечику. Но бывают минуты, когда я чувствую себя циником, когда все табу моей расы дразнят меня своими клешнями; тогда я думаю, что поступаю дурно, что я тебя — если позволишь употребить ученый термин — превращаю в свой объект, в свою вещь, что я злоупотребляю твоей жизнерадостностью, таская тебя то туда, то сюда, закрываю и открываю, вожу с собой, а потом оставляю, когда приходит час тосковать или побыть одному. Ты же, напротив, никогда не делала меня своим объектом, разве что в глубине души жалеешь меня и бережешь в качестве повседневного доброго дела — закваска герлскаут или что-то в этом роде.
— А, гордость самца, — сказала Телль, упираясь всей ступней в лицо Хуану. — «Оставьте меня, я