посконного апостола, шарашкиного папу припекут.
И он похлопал ладонью по пеналу. Машинально. Фома заказал большой кувшин водки и закуску. Придвинулся ближе к доминиканцу.
— За Папу, — налил ему Фома.
Выпили. Закусили свежего посола рыжиками.
— Папа наш — ого! — сказал монах. — Я лицезрел Папу. Я целовал туфлю Папы.
— За туфлю Папы.
Выпили. Закусили копчёной гусятинкой.
— Папа всё может, — провозгласил Тумаш. — Давай за то, что Папа есть и что он всё может.
— Не буду я пить за Папу. Не могу.
Фома похолодел. Разговор начинал попахивать ересью и — через неё — костром. Среди гуляк могли быть шпионы. Он живо представил, как подъезжает к дверям корчмы «корзина для спаржи» и как его волокут туда, взяв под белы ручки, два здоровяка в одинаковых плащах.
— Эт-т-о почему?
— А ты мне налить забыл. Г-гы! Что, хорошо я пошутил?
— Тьфу! Чтоб с тобой всю жизнь так шутили... Ну, так за то, что Папа всё может. — Лёгкий румянец хмеля от этой шутки исчез с лица Фомы.
— Но и Папа не всё может, — заупрямился монах.
— Как это не всё?
— А так. Папа, как и Церковь, милостивым должен быть. Осудить он может. А исполнить приговор — дудки. И кардинал тоже. Для исполнения приговора мирянам дело передают.
— Брешешь!
— Я тебе брехну. Вот тут, — монах похлопал по пеналу, — дело антихриста. Несу, чтобы войт подпись поставил. Костёр. «Без пролития».
— А как не поставит?
— Чего ж это он не поставит? Помрёт разве что или съедет.
— А-а. Растолковал ты мне. Ладно. Так давай за милость Папы, за то, чего и он не может.
Выпили. Закусили солёными ядрами орехов. Монах начал что-то рассказывать. Это был занимательный, глубокомысленный, длинный рассказ. Жаль только, что Фома почти ничего в нём не понял.
— Идувойта дела... Сколькожно сидеть?.. Важнодело... Ловеры... Антихриста — судить!.. Безпроликрви... Ад... Галакрик! Дьячерти! Черъяволы!.. Сидеть — нет, спешу. Должныть послухадными, вот, ибо мы — монахи. М-мы, браток!.. Спацелую. Пойду.
Он встал и, шатаясь, пошёл к дверям. Фома рассчитался и, стоя в дверях, смотрел, как идёт монах... Так Роскаш узнал, какой удел ожидает Христа.
...Доминиканец пожаловал к дому Жабы только часа через полтора, чуть, видимо, протрезвев по дороге, потому что подошёл к привратнику довольно прямо и, протягивая ковчег-пенал, властно бросил из- под капюшона:
— От святой службы к войту. Руку приложить.
Его пропустили. Жаба сидел возле неизменного корыта, и фигурки уже были расставлены на дне. Почтенный деятель занимался своей излюбленной игрой.
— Что передаёт святая служба?
— Будьте любезны приложить руку.
— Потом. Потом, — сказал Жаба. — Позже подпишу. На Замковую площадь привезу.
— Повешение?
— Что вы, отче. Да тут и костра мало.
Жаба пустил воду, и она начала заливать — в который раз — счастливую долину. Монах с интересом смотрел на это.
— До животных и гадов, — сказал Жаба.
— Это что такое? — спросил монах.
— Проба. — Войт глядел, как фигурки шевелят руками над головой. — Завтра надо скорей с этой шелухой, с этим выродком рода человеческого кончить. У меня уж и люди подготовлены. Пойду, как только догорит, по воеводству с войском. Чистить надо. Чистить. Распустились. Грязь в державе развели. Вольнодумство. Предатели.
Взял фигурку, поставил на край корыта.
— Всё могу. Слушайся — спасёшься. Дрожи — жить будешь. Непокорных Бог ненавидит, я ненавижу. Думать — ни-ни.
Лицо его окаменело от одержимости собственным величием.
— А людей не жаль?
— ТЫ сказал? — обратился войт к фигурке. — Мудрствуешь? От лжефилософов нахватался? Я погублю тебя, червяк, вместе с мыслями. На!
Бросил фигурку в воду. Та пускала бульбы.
— Нет, не она, это я, — поправил монах.
— А-а, отче. Так-же по-до-зри-тель-но. Да нет, чего жалеть. Если из каждой сотни этих людишек десяток повесить, остальные тише будут.
— Верно, — согласился доминиканец.
— Так благослови же на очищение земли от мерзости.
Монах откинул капюшон. Жаба поднял глаза и остолбенел, увидев лицо Фомы.
— Ну вот, — объявил шляхтич. — Бери перо.
— Я тебе...
— Слушай, войт, я тебе не кукла, я тебе не глиняный черепок. Роскаши шутить не любят, и ты мне не Филипп Македонский, выскочка ты, свинопас, холуй дрянного рода, хориный отец...
— Как смеешь?
— Ты, видимо, надеешься до Цезаря дорасти? Так не дорастёшь. Во-первых, потому, что ты сало дурное, а во-вторых, потому, что если ты сейчас не подпишешь, я тебе, этакому Карлу Великому, загоню ноги именно в то место, каким ты думаешь.
Войт взял перо.
— Пиши: «Властью войта запрещаю казнь огнём. Последнее моё слово».
Жаба написал, усмехнулся:
— Дурень ты, Фома, кто ж мне помешает после переписать?
— Я, — сказал Роскаш. — Я помешаю. Я благословляю тебя на весь остаток твоей жизни.
Войт Цыкмун Жаба не успел крикнуть. Фома с размаху ударил его медным пестиком по голове:
— Благословляется раб Божий.
Уйти было делом минуты. Но Роскаша что-то мучило, чего-то было жаль. Он вдруг понял чего. Выгреб из воды домики, фигурки, дворцы — всё, что стояло на дне больших корыт. Затем бросил туда тело войта и сильнее пустил воду:
— До животных и гадов.
Через некоторое время он отыскал на задворках, в густейших лопухах, лебеде и дудках, мёртво-пьяное тело доминиканца. Снял с себя рясу и положил ему под голову. Затем разбудил, сильно растирая пьяному уши.
— Допился, — укорил Фома, когда доминиканец испуганно вскинулся.
— Батюшки, — ужаснулся тот. — Солнце ж высоко! Когда же к войту?
— Я и говорю, что допился. Ты что, забыл? Были ж мы у войта. Хорошо, что я тебя не бросил, что свиток нёс. Потерял бы где-то.
— Не может быть.
— Гляди: подпись.
— Странно, — сказал монах. — Не согласился на костёр... Нич-чего не помню.
— Неудивительно. Ты хоть помнишь, что делал?
— Н-нет.
— Драться лез. Целовал. Хватал.