— А ну, идём.
— Куда ещё? — спросил Зенон. — Вечно ты, Марко, раззвонишь.
— Пойдём, пойдём, — поддержали кузнеца друзья.
Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые даже выше кистей — так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыль, единственное богатство мастера. Жилистые большие руки.
И эти золотые руки внезапно сжались в кулаки.
...В зале суда читали приговор. Читал ларник[43], даже на вид глупый, как левый ботинок. Вытаращивал глаза, делал жесты угрожающие, примирительные, торжественные. А слов разобрать было почти нельзя — словно горячую кашу ворочал во рту человек.
— Яснее там, — усмехнулся Лотр.
— «...исходя из, — ларник громоподобно откашлялся, — высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью...». Слушай!
От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя:
— Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так.
— У вас что, все тут такие одарённые? — спросил Лотр.
— Многие, — усмехнулся доминиканец.
Ларник читал по свитку дальше:
— «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию[44], изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам — пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.
Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк.
— Так-то, — произнес сотник. — С сильным не судись.
Великан Пархвер прислушался:
— Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.
— Их дело, — буркнул сотник.
В подполье началась радостная возня.
— Видите? — оживился мрачный Комар. — И они пришли. И им интересно.
Кардинал встал.
— Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае — об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами... Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа.
— Ум — хорошо, а дурость — это плохо, — как всегда, ни к селу, ни к городу проговорил Жаба.
— И месячный срок для беременных мышей, — добавил Босяцкий.
Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, черкал что-то пером. Потом встал и огласил:
— В противном же случае — анафема.
Друзья стояли у дверей хлебника. Хлебник шнырял глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками.
— Так что? — спросил Ус. — Перстенька моего не считаешь?
— Почему? — спрятал глаза хлебник. — Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему ещё узелок.
— И тот насыпь, — мрачно сказал «грач» Турай.
— Это почему? — взвился хлебник.
— А потому, — поддел, смеясь, Марко. — Чья забота голубей кормить? Жмёшься, скупердяй? Из-под себя съел бы?
— Ты уж заткнись, щенок, — зашипел было на него хлебник.
— А вот я дам тебе «узелок», — заступился за друга Клеоник.
— Ты чего лезешь?! Ты?! Католик! Брат по вере!
— Братом я тебе на кладбище буду: ты у капеллы, а я с краешка, хотя я богов делал, а ты их грабил.
— Богохульник! — кипел хлебник.
— Замолчи, говорю, — усмехался Клеоник. — А то я с тебя лишнюю стружку сниму или вообще сделаю из тебя Яна Непомуцкого[45].
— А вот тебе и торба для этого. — Кирик бросил к ногам хлебника мех.
— Это ещё зачем? — покраснел тот.
— Он дал тебе десятую часть талера. Это больше половины этого меха.
Зенон готов был сквозь землю провалиться. Сам не справился, простофиля, теперь друзья за него распинаются.
— Нет, — еле выдавил хлебник.
— Значит, не дашь зерна?
— Рожу, что ли?
— Та-а-к, — подозрительно спокойно произнес Кирик. — Духи святые всё склевали, мыши подсудимые.
И он внезапно взял хлебника за грудки:
— Пьянчуга, сучья морда, грабитель. Ты у меня сейчас воду из Немана будешь пить до Страшного суда.
— Дядька... Дедуля... Папуля... Швагер[46]...
— Иди, — швырнул его в двери Вестун.
Хлебник побежал в склад.
«Дзи-ур-ли-бе-бе-бе-бя-бя-бя», — непрерывно, до самых низких звуков опускаясь, проблеяла ему вдогонку дуда. Словно огромный глупый баран отдавал Богу душу.
...Чуть позже друзья спустились ниже Каложской церкви к Неману. Широкий, стремительно-красивый, прозрачный, он летел как стрела. Лучи солнца гуляли по потоку, по куполам Каложи, по свинцовым позолоченным рамам в её окнах, по оливково-зелёным, коричневым, радужным крестам из майолики, по маковкам Борисоглебского монастыря. На недалёкой деревянной звоннице «Алёне», построенной на средства жены бывшего великого князя, сверкали пожертвованные ею колокола. Много. Десятка два.
Несколько монахов-живописцев из монастырской школы сидели на солнышке, растирали краски в деревянных ложечках, половинках яичных скорлупок, чашечках размером с напёрсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру.
— Тоже рады теплу, — сказал растроганно дударь. — Божьему солнышку.
— А они что, не люди? — улыбнулся Клеоник.
— Так вы же друг друга не считаете за людей, — буркнул Турай.
Кузнец покосился на него.
— Они — люди, — проговорил резчик. — И очень способные люди. У меня к ним больше братских чувств, чем хотя бы к этому... капеллану Босяцкому. Не по себе мне, когда гляжу я ему в глаза. Он какой-то потайной, страшный.
— Брось, — не согласился Марко. — Что он, веры может нас лишить? Мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте.
— Мы не трогаем.
— Они? — усмехнулся Марко. — Слабые? Сколько их на Гродно?
— Однако ж Анну они, слабые, уже отняли у вас. И писарь Богуш с согласия короля в их пользу бывшее Спасоиконопреображение уступил.
— Так он же тебе лучше...
— Мне он не лучше. Мне будет плохо, если святое наше равенство они нарушат. Когда ты на ребре повиснешь, а я, как католик, за компанию с тобой. Как друг. Слыхал, глашатаи сегодня что кричали? Мышей судят. Вроде как проба. А сыскная инквизиция гулять пошла. Молодой Бекеш в Италии был, в Риме. Ужас там творится.
— И наши не лучше, — вздохнул Турай.