и где я окончил курс гимназии.
Этот небольшой городок описан совершенно точно в рассказе «В дурном обществе». По отношению к интересующему Вас произведению могу прибавить, что здесь еще мальчиком я познакомился впервые со слепой девушкой. Это была взрослая уже племянница нашей домовладелицы, слепорожденная. У нее было необыкновенно развитое осязание. Она очень любила щупать материи, покупаемые ее знакомыми и подругами, часто оценивала их с точки зрения красоты и раздражалась до слез, когда ей говорили, что она об этом не имеет понятия. Эпизод с падучей звездой вечером, изображенный на стр. 105 Вашего перевода, приведен целиком из детских воспоминаний об этой бедной девушке. Кроме нее, я наблюдал еще мальчика, постепенно терявшего зрение, затем — молодого человека, ослепшего в первые дни после рождения. Он был отчасти музыкант. Наконец, слепой звонарь, в Саровской пустыни, слепорожденный, рассказами о своих ощущениях подтвердил ту сторону моих наблюдений, которая касается беспредметной и жгучей тоски, истекающей из давления неосуществленной и смутной потребности света. Он рассказывал мне, как он молится, чтобы бог дал ему «увидеть свет-радость хоть в сонном видении». Это было на верхушке высокой колокольни, куда он привел меня по узкой и темной лестнице. Снизу доносился шум монастырского двора, полного богомольцев, вверху нас обдавал ветер, приносивший свежесть и аромат окружающего бора, и бедный слепец, разнеженный и растроганный, выкладывал передо мной свою наболевшую и подавленную душу. Мне говорили часто и говорят еще теперь, что человек может тосковать лишь о том, что он испытал. Слепорожденный не знал света и не может томиться по нем. Я вывожу это чувство из давления внутренней потребности, случайно не находящей приложения. Концевой аппарат испорчен, но весь внутренний аппарат, реагировавший на свет у бесчисленных предков, остался и требует своей доли света… Саровский звонарь своими бесхитростными рассказами убедил меня окончательно в верности этого взгляда.
Однако я отвлекся от биографии. В 1868 г. умер отец и на руках у матери нас осталось пятеро. С необыкновенной энергией она старалась дать нам образование. В 1871 году я окончил курс гимназии и приехал в Петербург с 17 рублями в кармане. 2 1/2 года прошло для меня в бесплодных попытках учиться, и это — одна из самых тяжелых полос моей жизни. Я занимался рисованием, чертежами и корректурой. Наконец в 1873 г. я оставил Петербург и опять наудачу отправился в Петровскую академию под Москвой. Здесь я выдержал экзамен сначала на второй, потом на третий курс и получил стипендию. В апреле 1876 года в Академии произошли беспорядки, вызванные частыми арестами студентов и тем участием, которое принимало в этом академическое начальство. В числе трех депутатов, подавших начальству коллективное заявление студентов, был и я, и поэтому подвергся ссылке. Сначала меня послали в Вологодскую губ<ернию>, потом с дороги вернули, и я провел год под надзором полиции в Кронштадте. Через год я поселился в Петербурге, с семьей, работая в качестве корректора в газетах.
В 1879 году я опять был арестован, вместе с братьями и мужем моей сестры. Точные основания и причины этого ареста мне до сих пор не известны. Несомненно, однако, что даже в глазах тех, кто этим распоряжался, теперь это является результатом т<ак> назыв<аемого> «печального недоразумения». Мне не предъявляли никаких обвинений, не требовали никаких объяснений, не объявили моей вины, а просто продержали в тюрьме с февраля до мая, а в конце мая выслали в дальний город (Глазов), дальней Вятской губернии, под надзор полиции. Здесь я опять не сделал ни одного шага, который можно было бы назвать незаконным. Но я сделал кое-что худшее: жаловался на исправника и губернатора, и, что всего хуже, мои жалобы были уважены. Тогда случилось нечто до сих пор для меня загадочное: сначала меня выслали (властию губернатора) в самый северный край Глазовского уезда, на верховья Камы, где я прожил несколько месяцев в одинокой избе, окруженной дремучим лесом, вместе с крестьянской семьей. Не скажу, чтобы здесь мне было очень плохо. Наоборот, люди были хорошие и глушь очень интересная. Беда была, однако, в том, что, пока я сидел в этой избе, слушал шум леса и изучал первобытные типы лесных обитателей, вятская администрация написала в Петербург, что я бежал с места ссылки. Вследствие этого меня опять взяли в моей избушке, среди прощаний и слез простодушных моих хозяев, привезли в Вышний Волочек, выдержали 6 месяцев в тюрьме и — послали, как беглеца, в Сибирь. О причине ссылки и о мнимом побеге я узнал только случайно, уже в пути.
К счастию, это совпало с либеральной диктатурой Лорис-Меликова, и меня вернули с пути (из Томска), но, к несчастию, либерализм того времени не доходил до уничтожения в корне подобных «недоразумений». Поэтому я был возвращен в Пермь, опять под надзор полиции, без права выезда за черту города и с ограничением занятий. К еще большему несчастию, к этому времени я как-то потерял философское настроение, поддерживавшее во мне что-то вроде юмора стороннего наблюдателя во всей этой эпопее. В октябре 1880 года я напечатал все здесь изложенное в № 282 газеты «Молва» (помнится, от 12 октября 1880 г.)[12], а в 1881-м подал через губернатора резкое заявление, вследствие которого попал в конце того же года в якутскую юрту, где и познакомился с моим Макаром.
В 1885 году я возвращен в Россию, в Нижний Новгород, где живу уже 9-й год. Здесь я женился, имею детей, занимаюсь одной литературой. К сожалению, однако, я должен сказать, что «печальные недоразумения» у нас очень похожи на оспу: они оставляют следы на всю жизнь, и я это испытал еще недавно, когда мне было отказано в просьбе издавать в Нижнем Новгороде под предварительной цензурой местную газету. Очевидно, что «печальное недоразумение», прилипшее ко мне в юности, проводит Владимира Короленко до могилы.
Вот все, что я могу сообщить Вам из своей жизни. Если г. Дэкав пожелает воспользоваться этим биографическим материалом, то, разумеется, я не имею ничего против того, чтобы он сослался на меня как на источник этих сведений. Я не убивал, не таскал платков и не участвовал ни в каких уголовных деяниях. Стыдиться не имею причин, и еще меньше — скрывать что бы то ни было в моей жизни.
Затем — жму руку и желаю всего хорошего. Напишите, пожалуйста, о получении этого письма.
С совершенным уважением
Владимир Галактионович Короленко*
Черты автобиографии
Родился 15 июля 1853 года в Житомире, городе с смешанным русско-польско-украинским населением, в семье тоже смешанной национальности: дед и отец, русские чиновники украинского происхождения, были женаты на польках. Учился первоначально в Житомирской гимназии, потом, с переводом отца по службе, перешел в Ровенскую реальную гимназию, которую и окончил с серебряной медалью, но без права поступить в университет. Мечтой его с ранних лет было писательство и адвокатура.
В 1871 году поступил в Технологический институт, но два года прошли в борьбе с нуждой и в плохо оплачиваемой работе. Занимался раскраской ботанических атласов, чертежами и корректурой. На третий год бросил Петербург и поступил в Петровскую академию. Учился изрядно, но в 1876 году за подачу «коллективного заявления студентов» в числе трех депутатов исключен из академии и выслан административно сначала в Вологодскую губернию, потом — под надзор полиции в Кронштадт.
Через год вернулся в Петербург, куда за ним и его семьей последовала прочная репутация «неблагонадежности». При всяком более или менее выдающемся событии полиция считала необходимым произвести в семье высылавшегося студента «внезапные обыски». Хотя при этом ни разу ничего особенно предосудительного не находилось, но по тогдашним (а может быть, и теперешним?) полицейским взглядам, большое количество хотя бы и безрезультатных обысков означало (пропорционально) большую степень неблагонадежности. На этом достаточном основании в феврале 1879 года по настоянию пом<ощника> градоначальника Фурсова все мужчины «неблагонадежной семьи» были арестованы и высланы в разные места европейской России и Сибири, а семья была разметана по свету. На все настойчивые запросы К<ороленко> о причинах столь серьезной меры получался стереотипный ответ: «За политическую неблагонадежность». — «В каких поступках оная проявилась?» — «Это государственная тайна».
Нет никакого сомнения, что в основе высылки лежали ложные доносы «агентов» и совершенный вздор. Впоследствии, уже в 90-х годах, К<ороленко> имел удовольствие услышать от директора департамента полиции Зволянского подтверждение этого — правда, в форме очень мягкой: «печальное недоразумение»… «Но ведь ваш образ мыслей… и теперь…» — прибавил Зволянский в виде ultima ratio