лице, не было и таких нот в недостаточно гибком голосе. У него были только те ноты, которыми превосходно выражается суровая правда жизни и пафос неустающей возвышенной мысли. Все находят и долго еще будут находить эти ноты в его сочинениях. Немногим довелось слышать их в живом слове. Но те, перед кем приподымалась завеса его сдержанности, кто мог взглянуть в эту душу в минуты, когда она раскрывалась целиком с ее строгой мыслью и с ее пламенным пафосом, — для тех никогда не изгладится впечатление общения с этим необыкновенным человеком.
Один из его бывших соратников и товарищей, М. А. Протопопов, в заметке, написанной далеко не дружеской рукой и не с теплым чувством, дает, однако, одну отлично подмеченную черту для его портрета. «В начале 80-х годов, — пишет г. Протопопов, — мы шли однажды по Невскому в предобеденное время и весело разговаривали. Вдруг лицо Михайловского приняло такое ледяное выражение, какого я у него не наблюдал раньше, и я увидел, что он слегка приподнял шляпу в ответ на вежливый поклон какого-то вполне приличного господина. „Кто это?“ — полюбопытствовал я. „Это Р.“, — неохотно ответил Михайловский, называя фамилию лица, имевшего тогда для „Отечественных записок“ очень существенное официальное значение.
Мне, — прибавляет г. Протопопов, — в эту минуту было очень приятно за Михайловского и даже вообще за свою братию литераторов».
И это, конечно, оттого, что г. Протопопову привелось во времена унижения русских людей вообще и русской литературы в особенности увидеть русского человека и русского писателя неподдельно и целостно свободного. Михайловский недаром писал не только о совести, но и о чести, которую считал обязательным атрибутом личности. Сам он был олицетворением личного достоинства, и его видимая холодность была своего рода броней, которая служила ему защитой с разных сторон. «В Михайловском, — пишет тот же г. Протопопов, — не было вовсе той рассейской распущенности, которая выражается и в пустяках, как неряшливая небрежность костюма и амикошонская фамильярность манер, и в серьезных делах — как отсутствие регулярности в труде, умеренности в привычках и т. д. Он в высокой степени богат был самообладанием, и я, за все наше более чем четвертьвековое знакомство, не могу представить ни одного случая, когда бы это самообладание вполне его оставило». Да, именно таким является Михайловский при первом знакомстве. Таким глядит он с портрета Н. А. Ярошенка, таким для многих оставался всю жизнь. И только те, перед которыми он приподымал завесу, скрывавшую глубину его интимной личности, знали, сколько за этой суровой внешностью скрывалось теплоты и мягкости и какое в этой суровой душе пылало яркое пламя…
Теперь, когда давно смолкли горячие отголоски его борьбы с марксизмом, можно видеть, насколько этот горячий и разносторонний ум был шире и выше той арены, на которой происходили эти схватки. В другой раз я, быть может, попытаюсь также показать, насколько выше и шире он был и того, что в то время конкретно называлось «народничеством». Не надо забывать, что стремительная атака марксизма застигла его как раз в ту минуту, когда он начинал, вернее, продолжал борьбу a outrance[139] с некоторыми очень распространенными течениями в самом народничестве. И если он не довел ее до логического конца, то лишь потому, что должен был повернуть фронт к другому противнику.
Он не создавал себе кумира ни из деревни, ни из мистических особенностей русского народного духа. В одном споре, приведя мнение противника, что если нам суждено услышать настоящее слово, то его скажут только люди деревни и никто другой, — он говорит: если вы хотите ждать, что скажут вам люди деревни, так и ждите, а я и здесь остаюсь «профаном». «У меня на столе стоит бюст Белинского, который мне очень дорог, вот шкаф с книгами, за которыми я провел много ночей. Если в мою комнату вломится „русская жизнь со всеми ее бытовыми особенностями“ и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги, — я не покорюсь и людям деревни. Я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки. И если бы даже меня осенил дух величайшей кротости и самоотвержения, я все-таки сказал бы по меньшей мере: прости им, боже истины и справедливости, они не знают, что творят! Я все-таки, значит, протестовал бы. Я и сам сумею разбить бюст Белинского и сжечь свои книги, если когда-нибудь дойду до мысли, что их надо бить и жечь. Но пока они мне дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другим дорого вопреки, если случится, их „бытовым особенностям“»[140].
Михайловский не часто употреблял имя божие и был особенно сдержан в терминологии этого рода, которая теперь в таком, можно сказать, излишнем ходу. Но здесь она совершенно уместна. В этой тираде, исполненной глубокого чувства, которое так редко прорывалось у этого человека и которое, однако, освещало и грело все, что он писал, — слышится истинное религиозное одушевление, а его кабинет с бюстом Белинского и его книгами был действительно его храмом. В этом храме суровый человек, не признававший никаких классовых кумиров, преклонялся лишь перед живой мыслью, искавшей
Комментарии
В настоящий том вошли произведения Короленко, наиболее характерно представляющие его творчество начала XX в. В раздел прозы включены начатый в 1888 г., но радикально переработанный в 1914 г. рассказ «С двух сторон», автобиографические рассказы-очерки «Феодалы», «В Крыму», интересный, но неоконченный рассказ «Братья Мендель».
В начале XX в. Короленко часто обращался к мемуарам. Он был знаком с такими выдающимися современниками, как Л. Толстой, Н. Чернышевский, Г. Успенский, А. Чехов, Н. Михайловский и др. Воспоминания, включенные в том, — важная часть литературного наследия Короленко.
В русскую литературу Короленко вошел и как яркий литературный критик. В его статьях реализовалось стремление соединить психологический анализ личности писателя с историко-литературным и социологическим анализом его творчества.
Особым явлением в творчестве Короленко является его публицистика.
Личность Короленко, его философские, исторические и социально-политические взгляды, его человеческая и гражданская позиция в значительной мере выразились в многочисленных публицистических произведениях и историко-социальных очерках, которые вместе составили бы не менее пяти больших томов. Из всех включенных в этот том публицистических работ писателя лишь одна — «Бытовое явление. Заметки публициста о смертной казни» — включалась в посмертные Собрания сочинений; большая же их часть входила только в Собрание сочинений Короленко 1914 г.
Статья «9 января 1905 года», в которой Короленко предсказывает неминуемость будущих социальных катаклизмов в России и дает глубокую характеристику административно-бюрократической структуры царской России, последний раз публиковалась в однотомнике произведений Короленко 1928 г. Социально- исторический очерк «Легенда о царе и декабристе» также не публиковался в советское время.
Много писал Короленко о национальных проблемах в России, так как то или иное их решение было для писателя показателем гражданского развития общества. В этот том включены две небольшие статьи, ранее не включавшиеся в посмертные Собрания сочинений, — «„Декларация“ В. С. Соловьева» и «Несколько мыслей о национализме». Они интересны прежде всего потому, что в них Короленко очень четко формулирует и до сих пор не всегда ясно осознаваемую разницу между патриотизмом и национализмом, теоретически и на конкретных примерах опровергая националистические идеи.
Особое место в публицистике Короленко занимают две его самые крупные и во многом итоговые работы — «Земли! Земли!» и «Письма к Луначарскому». В первой из них он исследует развитие революционно-демократических взглядов русской интеллигенции в ее отношении к исконной мечте русского крестьянина о земле. Одна глава этой статьи — «Разговор с Толстым. Максимализм и государственность» — неоднократно издавалась, вся же статья публикуется в СССР впервые. Проблема максимализма и