лавку, с неловкой поспешностью стал засовывать костыли под стол. Васенка не могла не заметить его растерянности, но виду не подала; будто не имея к нему никаких других дел, кроме понятной каждому радости его возвращения, присела к столу, не спуская с него внимательных радостных глаз, как будто виноватясь перед ним, проговорила:
— Не серчай, Алеша! Бабы гукнули, что ты у Феди, — не стерпела…
Алеша с трудом приходил в себя; с грустной ревностью ума отмечал, что Васенка все та же: такой вот, до беззащитности открытой, будто излучающей доброту и ласковость, она и хранилась в его памяти. Показалось даже, что годины с их жестокостью и горем обошли Васенку. Вот только слово «гукнули» непривычно услышать в памятном мягком, всегда каком-то стеснительном ее говоре; отметив это чужда для нее, резкое слово и что-то еще, неясно уловленное им, он подумал, что все-таки, даже, наверное, Васенка изменилась.
Плавным быстрым движением рук Васенка пригладила волосы, как всегда плотно уложенные, оттянутые узлом на затылке, от ходьбы распушившиеся вокруг маленьких, аккуратных ушей; не отнимая рук от головы, поверх до смуглости загорелых локтей посмотрела на Федю каким-то особенным, тоже для нее непривычным, будто поощряющим его к чему-то взглядом; с озабоченностью сказала:
— Федя! Милый! Не сочти за труд, добяги до Капитолины. Пусть найдет вина бутылочку. И скажи — надо, мол, Васена Гавриловна наказала!..
Алеша было запротестовал, но Васенка не дала и двух слов сказать:
— Ты, Алеша, с войны вернулся. Так неужто не приветить тебя по русскому деревенскому нашему обычаю!.. Лихо кончилось. Жизнь по местам все расставляет. Можно ли солдату от приветных речей отказываться?!
В том, как она это сказала, была убежденность, и Алеша, покоряясь ее убежденности, опять подумал, что прежде такой решительности он у нее не знал.
Федя, как только увидел Васенку, зарозовел серединками морщинистых щек, как от близкого сильного тепла; глаза его, было заугрюмевшие от тяжелой Алешиной молчаливости, вновь в живости зачернели; подняться, чтобы встретить Васенку у двери, он не посмел и теперь, сидя с ней рядом, на одной скамье, привечал взглядом как близкого сердцу человека. Он тотчас встал, засобирался поспешнее, чем то требовалось; Алеша вспомнил о былой его слабости, но даже про себя не осудил. Ему казалось, Васенка отослала Федю не без умысла, и вовсе не вино и не обычай были тому причиной. Разговора о Леониде Ивановиче он страшился; и, когда Федя вышел, в поспешности забыв, что оставил дверь открытой, весь напрягся в ожидании. Но Васенка только коротко взглянула, порывисто поднялась, придерживаясь за косяк, склонила над порогом гибкое сильное тело, плавным движением руки дотянулась до скобы, притворила дверь; к столу вернулась в задумчивости.
— Вот, Алеша, не могу наблагодариться на Федю: золото человек. Иной раз глаза закрою, огляну полные лиха годы и думаю: спасение наше — Федя. Сколько семигорских баб да детишек не дотянули бы до Победы, если бы не Федино житейское уменье! Два ума на все село война оставила: Федю вот да Акима Герасимовича, пастуха. Только они и выручали, когда бабьи руки уже ничего не могли… — Васенка не жаловалась; казалось, она рада была хоть чуток скинуть с души из того, что скопилось за войну, и говорила: про Федю, про всех других семигорских: про девок и баб, голодавших пацанчиков, не в пример скоро ставших мужиками, про Женю, Лариску, трудно, через болезни, идущую в рост.
Алеша слушал Басенку с каким-то сложным чувством настороженности и обиды. Васенка зачем-то старалась внушить ему, как нелегко жилось людям здесь, где не падали бомбы, где не горела земля, где взрывы не отрывали ноги и руки, где поля в одночасье не покрывались сплошь телами поутру еще живых солдат; она как будто не видела его беды, не хотела, знать, каким он вернулся с войны, каково ему теперь в откинутости от общей жизни. Отчужденно, не слушая, он смотрел, как двигались ее руки, быстрые пальцы ощупывали доски плохо струганной столешницы, поднимались к груди, трогали пуговицы на кофте, опять беспокойно ложились на стол; не сразу услышал он зов.
— Алеша… Алеша!.. — в беспокойстве окликала Васенка. — Пошто запропал! Ни говоришь, ни меня не слышишь… Болит что?..
Алеша покачал головой; одинокость и безысходность, наверное, были на его лице. Васенка поднялась, села рядом, обняла за плечи, и Алеша в охватившей его душевной слабости прижался головой к ее шее.
— Эх ты, горечко мамино! — с тяжким вздохом сказала Васенка. — Хочешь, чтоб пожалели… А надобна ли тебе, Лешенька, жалость-то эта! Ты подумай-ка, в войну всем равно досталось. По-разному, но горюшка у каждого взахлеб… На восемьдесят шесть дворов — семьдесят две похоронки. Это же представить невмочь!.. Живой, живой ты, Алеша, услышь ты это слово! Жить тебе надо. Со всеми, кто остался в живых! Не можно ночь и день, себя жалеючи, думать, — умом поослепнешь. Радости не увидишь. Ведь ты, Алеша, сильный. Ты такой еще парень!..
Васенка запустила пальцы в его густые волосы, потрепала, прижала к себе, поцеловала в бровь и — взволновалась. Алеша почувствовал, как испугалась Васенка своей ласки, поднялась, встала у окна, присунула к стеклу запаленное лицо. Глядя сквозь стекло на волю, напряглась о чем-то спросить, но не спросила: пошла по избе, на ходу бездумно прибирая в беспорядке побросанные вещи, каждой находя место.
Оставленный на лавке, Алеша потерянно следил за Васенкой. С охватившей его вдруг ревностью и обидой сказал:
— Федю вот жалеешь!..
Васенка только что подхватила с подоконника сунутые сюда, наверное, еще с зимы, порванные рукавицы, услышала неприкрытую горечь Алешиных слов, повернулась будто в удивлении:
— Что ты такое, говоришь, Алеша! Первый горемыка в Семигорье — Федя. Беды к нему катятся, будто под горой живет! Небось словечка о себе не молвил. А вот тебе скажу. До первой еще победы, что была под Москвой, — похоронка на сына. Через год — на дочь; в городе училась, в радистки пошла. Забросили на фронт — там ее немцы и сгубили. Настена, жена, — ты, верно, ее и не знал, дела у тебя только до Феди были, — не удержалась на свете. А нужна она была ему, ой, как нужна! А следом еще лихо прикатило: брат потерянный, убогий явился. Зиму бедовал с ним Федя — мыл, одевал, с ложки кормил. В пору-то какую! Корочка хлеба явится на стол — праздник!..
Васенка стояла посреди избы, перекладывала с руки на руку Федины рукавицы; упрекать вроде бы не упрекала, а хмуро внимавший ей Алеша от слов ее бледнел.
— Я, Алеша, эти вот рваные рукавицы взяла, а вижу, как в этих рукавицах, в крещенские морозы, Федя лед долбил в Немде, чтоб вытянуть бог весть из чего сплетенные мережки, какой ни есть добычей людей подбодрить!.. Тот худой зипун, что на гвоздь навесила, тронула, а сердце от памяти заныло — в зипунишке этом в мартовскую липкую вьюжицу Федя на салазках тянул до города младшенькую петраковскую девчонку — животом, слабиночка, измаялась, не знаю, как отходили в больнице! Воротился домой, с неделю от кашля не говорил. А ведь крепкий свой тулуп да катанки средь зимы солдатам послал! Теперь вижу мед у него был прихоронен, ни пол-ложки для себя не взял!.. Травку какую-то все попивал… Даже неструганный, кособокий этот вот стол, мне, как сам Федя, дорог. Ведь хорошие-то доски он со стола сбил, чтоб брата честь по чести схоронить!.. Много, ой много лиха на одного! Устал он жить. Для себя ему и жизнь-то не надобна. А живет! Не сказать сколько людей за этим столом, в этой вот избе, душу себе отогрело! И ты к нему пришел, другого своему горю не выбрал. Значит, чувствуешь, у кого сил занять!..
Ваеенка перегнула рукавицы, всунула в печурку, потеснив пучок сухой травы и бересту, снова встала у окна, сложила на груди руки, глядела вприщур на волю. Алеша чувствовал себя скверно, так скверно, как никогда не чувствовал себя перед людьми. Две правды, две жизни сошлись, схлестнулись в стареньком домишке Феди, и Алеша, до самого этого часа живущий только правдой солдата, вдруг потерялся перед той, другой правдой, которая была за горестными словами Васенки.
Васенка, не размыкая крепко прижатых к груди рук, медленными шагами прошла по избе, подсела к столу, из-под в строгости сдвинутых бровей посмотрела жгуче, спросила, сдерживая голос:
— Что про Леонида Ивановича не спрашиваешь? Или знаешь что?..
Алеша опустил голову. Из самой середины войны память вынесла кроваво-красный влажный вечер, затерянную в смоленских лесах незнакомую деревушку, Леонида Ивановича на крыльце чужого дома. Радость их, трех, по чистой случайности не расстрелянных вместе с десантом, и тут же, в ответ на их