выглядывающие из пухлых складок, нацеленные в него маленькие кабаньи глазки, клинышек потных волос выше переносья и, не думая, что будет с ним через минуту, ударил в этот потный волосяной клинышек. Как- то успел левой рукой еще ударить и под грудь и, наверное, достал хорошо, потому что Рейтуз без звука опрокинулся навзничь; ему хватило сил только перевернуть себя на живот; пальцами он царапал пол, судорожно поднимал голову, пытаясь вздохнуть.

Малолетков и Белаш враз вскочили, Красношеин поднял автомат, властно приказал:

— Сидеть!

Встал, передал автомат детине, суетившемуся в ожидании скорых действий, снял со стены ремень и, прежде чем Алеша сообразил, что будет делать Красношеин — бить или топтать ногами, натуго перехватил ремнем его руки.

— Говорил: бойся справедливых! — сказал он, по смотрев сверху на Рейтуза, и знакомо хохотнул. Рейтуз всхлипнул, выгнул спину, привстал на четвереньки; с минуту стоял в такой нечеловеческой позе, нависнув головой над полом; вдруг на коленях засеменил в угол, схватил стоявший там короткий «шмайсер», вскочил, юрко повернулся, изготовясь к стрельбе.

Алеша откинул голову, закаменел, как всегда, когда готовил себя к неизбежной боли: он ждал всплеска пламени в черном отверстии под высокой мушкой и знал, что это будет последнее, что он увидит. Странно, в этом ожидании последней своей минуты он пожалел только своих ребят-десантников, так доверчиво шагнувших за ним в калитку, и женщину, похожую на Рыжую Феньку, живущую в этой избе под тяжким вниманием полицайства с каким-то своим горем и покорностью, так и не понятой им. И еще успел увидеть маму, всю в слезах, и рядом с ней увидел и пожалел Васенку.

Ствол автомата пристукнул о стекло очков; Алеша чувствовал, как с расчетливой медлительностью Рейтуз вдавливает очки в переносье, стараясь продлить наслаждение мести. И, чувствуя, что стекло сейчас лопнет и ствол с разрывающей болью провалится в глубину глаза, старался уйти от подступающей боли, до невозможности вминал в стену затылок, смотрел остановившимся взглядом мимо Рейтуза на Красношеина, как будто знал, как знала и женщина, похожая на Рыжую Феньку, что бьет и казнит не подонок Рейтуз, а вот он, стоящий за ним бывший лесник Красношеин. Красношеин краем глаза следил за Рейтузом, но смотрел прямо в глаза Алеше, и в остром его взгляде, как раскаленная нить в лампочке, проглядывало любопытство и какое-то звериное напряженное ожидание; он как будто дожидался, когда появится в глазах прижатого к стене Алеши страх' и мольба о пощаде.

Алеша, сознанием уже принявший смерть, поднимал насколько можно выше голову, пытаясь хотя бы на сантиметр уйти от давящей тяжести автоматного ствола, и, отвечая уже мутнеющим от боли взглядом на ожидающий напряженный взгляд Краснршеина, старался не показать ни страдания, ни страха.

Красношеин перевел взгляд на Рейтуза, уловил какой-то нужный ему момент, тихо окликнул:

— Глянь, Рейтуз!..

Рейтуз оглянулся, оглянувшись, ослабил руки на автомате. В то же мгновение Красношеин расчетливо и точно ударил по стволу. Огонь, которого ждал Алеша, полыхнул у самого его лица, тупо отозвался в затылке удар пуль, пробивших стену. Но Красношеин уже держал автомат в руках.

— Личные обиды не должны наносить ущерб Великому Рейху, — сказал он спокойно. — Лейтенант этот мой, понял?..

— Баба — твоя, этот — твой! — закричал Рейтуз; в бешенстве он топотнул ногами.

Красношеин навесил «шмайсер» себе на плечо, сказал примирительно:

— Подрастешь — твои будут… — Он явно был доволен собой и всем, что случилось.

Алеша стоял у стены, чувствуя, как на висках проступает испарина; с трудом он поднял связанные, затекшие, с синевой под ногтями руки, провел по твердым, как лед, губам, — страшна для человека смерть — еще страшнее, когда она проходит, рядом.

Красношеин заметил движение его рук, усмехнулся знакомой своей усмешкой:

— Вот так-то, Алексей! Побудешь покуда в лагере. А там, на досуге, поговорим. Не терпится мне поговорить с тобой по всему, так сказать, разрезу жизни!.. Могу ли я рассчитывать на такое удовольствие? — Он склонился к молчаливому полицаю, прямо и неподвижно сидевшему за столом; полицай наблюдал за Красношеиным с живым и пристальным интересом.

— Гут! — неожиданно сказал молчаливый полицай. Он встал, расстегнул, сбросил на спинку стула плащ-палатку, и все увидели черный китель и на плечах узкие витые погоны немецкого офицера.

2

— Вот, значит, и свиделись, Алексей! Который день говорим, а не рад, вижу. Зря. Попади ты не ко мне, душа бы твоя уже — фьюить! — за облаками дорогу в рай искала! И Елена Васильевна, уважительная, скажу тебе, женщина, — безутешно горевала бы. И директор Иван, по отчеству Петрович, в суетной своей службе остатки дней своих доживал бы без тебя. Так, Алексей. Жизнь, какая ни есть, лучше вечного покоя. И когда петля кадык пережимает — тут уж всё: к черту на загривок готов забраться, лишь бы осталась она, жизнь. По себе знаю. Так думаешь и ты, только о том не скажешь, ни хрена не скажешь! Совесть не даст сказать. И не понять тебе, что этой самой совестью всю твою жизнь вязали к месту, как собаку к будке. Во, пса моего помнишь? Ни на час с цепи не спускал. Ждал, что будет. От ремня на шее заместо шерсти — мозоль вкруговую, ноги покривели, голос сорвал. А покорился! Так перед будкой и топтал землю пять, шесть ли годов. И как я понял, вроде бы стало ему казаться, что истоптанное им место и есть воля… Вот и нам кажется. А сами на ремне всю жизнь. На сколь длины каждому отпущено, на столь дорогу себе вкруговую топчем. И дальше — ни на палец! Чтоб там день или час побегал — ни-ни! Дай псу раз почуять свободу — цепь сорвет! Мой пес у конуры околел. А я вот к своему ремню версту прибавил. Может, и две…

Алеша сидел на лавке, втиснув плечи и голову в угол. В душной комнатке с закрытыми окнами, куда приводил его из лагеря Красношеин, пахло геранькой. Пахло хорошо, знакомо; оттого особенно грустно. Сами цветы на низких окнах он едва различал, плохо видел и самого Красношеина. При первом же допросе очки с него сбили. И с того часа прежде зримый мир, в котором каждый предмет и человек имели определенный вид и привычное место, с того часа отчетливый прежде мир превратился в бессмысленное нагромождение враждебных ему теней. Лиц он не различал, люди бродили перед ним по лагерному двору беззвучными серыми пятнами, и, когда Красношеин вел его пыльными улицами городка на окраину в приглянувшийся ему домик, дома по обеим сторонам их медленного пути, безлюдные и немые, казались развалинами. Неволя держала его крепче, чем других; даже если бы привалила ему удача вырваться за лагерную проволоку, он не нашел бы своей родной стороны в этом другом, ускользающем от его взгляда, расплывшемся мире, где равно непроглядны были дороги, лес и поле, где единственно видимым пятном света было пока еще не закрытое от него небо.

Конца жизни он ждал не то чтобы равнодушно и покорно, — конца жизни он ждал с каким-то даже мстительным чувством к себе; этим чувством он как будто сам наказывал себя за горькую свою доверчивость, непростительную на войне.

— Лексей! Спишь, что ли?.. — Красношеин кулаком постучал по столу. — Слушай, что говорю…

Алеша открыл глаза, поглядел невидящим взглядом, равнодушно закрыл. Он не внимал тому, что говорил Красношеин; слышал знакомый, нечистый, будто навсегда простуженный голос, а видел сыпучие желтые берега Нёмды, сосны Разбойного бора. Лесник сидел перед ним, каблуками сапог вдавив в землю палую хвою. И говорил-рассказывал, прислонясь сильной спиной к стволу у корней. Солнце светило сквозь вершины, до багровости калило лицо и шею Леонида Ивановича, но почему-то не могло согреть его, Алешу; бока зябли, он съеживал плечи, прикрывал себя ладонями, — все равно было студено, и очень хотелось есть. Он слышал голос Леонида Ивановича, но думал, что сейчас встанет, пойдет домой, скажет: «Мамочка, я голоден. Очень голоден. И слаб. Дай поесть что-нибудь, пожалуйста… Мне почему-то больно. Очень больно. Все болит. Они хотели, мамочка, выбить из меня мою душу…»

Нет, это не краеношеинский голос. Это чужой голос резко и четко ударяет в уши:

— Was ist das? was bedeutet diese patrone?[5]

Человек в черном мундире поднимает над столом руку; между большим и указательным его пальцами винтовочный патрон. Тот, который лежал в нагрудном кармане его гимнастерки, завернутый в промасленную тряпочку и бумагу. Самый обычный винтовочный патрон, который вез он с Урала на фронт и который был его надеждой, мальчишеской надеждой на спасение в ту последнюю минуту его жизни, когда спасение, казалось бы, уже невозможно. Патрон его наивности, в котором что-то опасное для себя и Германии заподозрил немецкий офицер…

Вы читаете Годины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату