батальон уже шел под черным небом на зарева пожаров. Движение тысяч людей, артиллерийских упряжек, повозок, сплошь заполнивших, казалось, единственную дорогу, конец которой мысленно виделся в лощине, или у опушки леса, или перед высотой, где в приготовленных траншеях и дзотах ожидал их враг, — ночное, уже привычное движение людей к заданной генеральским расчетом точке, ощущение ждущей впереди опасности, обостряющееся с каждым следующим переходом, не мешали Алеше размышлять под шум, поскрипыванье, глухой кашель, нестройный топ, разговаривать с меняющимися попутчиками, додумывать то, что лежало на душе и не было додумано прежде.
Памяти удерживала звук сдвоенного выстрела; не уходя, маячило перед глазами и сдвоенное видение: жалкий в своей улыбке солдат в распоясанной шинели и лицо Аврова с жестким стиснутым ртом и пристальным, словно прицеливающимся, взглядом из-под прищуренных век. О солдате Алеша думал как-то отстраненно. Он не представлял солдата в живых связях с другими людьми. Для него он был как будто без лица, без имени. Он совершил подлость по отношению к другим, таким же солдатам, с которыми рядом спал, у одной теплины грелся, делил сухари и кусочки сала; бежал от боя, когда все другие собирались в бой. Одно это уже вычленяло его из установленного порядка жизни, из привычных человеческих отношений. И думая о солдате, он не понимал одного: как могло прийти солдату в голову обмануть то, что обмануть невозможно?! Солдат старался подлостью спастись от смерти и не спас себя, и не мог спасти. Знал он об этом? Или не знал?..
Алеша шагал среди людей, растянуто движущихся в прихваченной ночным морозом, похрустывающей, повизгивающей под множеством ног, саней, колес дороге, и не вдруг заметил, как пристроился к нему, будто замытый ночной теменью, но чем-то знакомый ему человек. Вгляделся, насколько позволяло отдаленное, не осветляющее снега блистанье звезд, узнал в молча идущем человеке Аврова.
С любопытством, пробужденным бродившими в нем мыслями, спросил, будто продолжая давний между ними разговор:
— Как думаешь: трус или подлец был тот солдат?
Старшина молчал много дольше, чем надо было, чтобы ответить.
— Дурной ты, Полянин! — сказал он наконец; в голосе его была насмешка. — Что за печаль мертвому в башку лезть? Кончился, значит, ума не хватило жить… Может, лучше расскажешь, как это ты сумел к начальству подкатиться? Лопух лопушком, а ушами не прохлопал. На коне теперь!..
— Уже и коня увидел! Оба по земле ходим, Авров!
— По земле-то, по земле. Да по-разному!.. — Голос Аврова прозвучал хотя и желчно, но тоску в нем Алеша услышал. И как ни бедовал в свое время от злой воли старшины, в душе ему посочувствовал: с приходом другого комбата, недавнего, сельского учителя капитана Серегина, и нового начальника санслужбы полка, молодого врача Потапова, еще не растерявшего, к радости Алеши, романтики и желания порядка, Авров, как человек, не имеющий отношения к медицине, оказался в стрелковой роте; бывший их старшина, распорядитель и вершитель девчоночьих судеб, теперь ожидал от предстоящего боя лиха под самую завязку. Сочувствуя старшине, жалея его в эту минуту, Алеша, по извечной своей потребности в добром поступке, предложил:
— Может, в санитары пойдешь? Как-никак при санвзводе будешь!
Авров рассмеялся тихим обидным смехом.
— Ну, Полянин! Не велику же ты мне цену даешь! Уж не всерьез ли думаешь, что в окоп меня вогнали — на том век мой и кончился?! Не приглянулся новой власти? Да бог с ней! Земля крутится. На месте новой еще новее будет. Здесь ли, там — но будет! Пойми ты головой своей замудренной — нужен я! Я не власть. Но — при власти. Человек, Полянин, всегда чего-нибудь хочет. Сверх того, что имеет. Или из того, что по чину ему не приличествует. Нет человека без желаний! А желания кто-то должен исполнять. Вот и являюсь я, — тут как тут. И для меня чужое желание — закон. Кто откажется от умной услуги?! Нет таких! Разве ты один, от рождения чокнутый. Да и то еще поглядеть надо!.. Вечен я, Полянин. Тут как тут!..
Оглушенный философским напором старшины, пытаясь что-то понять, Алеша спросил, недоумевая:
— Тут-то при чем?
— Тут как тут, говорю! Читай, хоть с начала, хоть с конца. Хоть слева направо, хоть справа налево. Язык измозолишь, а из трех этих слов не выберешься. Вот так, Кострома! Это же у вас в Костроме, на той стороне, дрова градом повыбило?! С тех пор все думаете, что за град такой был!
Авров исчез так же незаметно, как появился, он как будто растворился в ночной сумерети, в бесконечном движении людей, медленно идущих под тревожно-пульсирующее, отраженное в низком ночном небе зарево где-то уже близко горящей деревни.
Роты поднялись без выстрела, в надежде с ходу одолеть открытый склон, всего-то метров в двести шириной.
И взвыл на земле и в небе летящий металл. Воздух, казалось, стал крепким полотном, — его раздирали, били, рвали, хлестали, как будто именно он, утренний весенний морозный воздух мешал людям во вражде добраться друг до друга.
В самый разгар боя Алеша оказался в редкой березовой рощице, непонятно как уцелевшей на склоне. Опасливо пригибаясь то от резких, то от гулких звуков, казалось, над самым ухом бьющих очередей, от рвущихся с легким потрескиванием среди стволов, в ветвях, на снегу пуль, он пробирался к ротам, когда увидел бегущего от края рощицы Аврова. В спешащем его беге на полусогнутых, будто подламывающихся ногах было столько отчаянного слепого усилия как можно скорее выбраться ив опасного места, что в первую минуту Алеша подумал, что старшина в самом деле ослеп и вот-вот ударится головой в одну из берез. Но тут же он понял, что старшина видит его и почему-то старался его обежать. Трассирующие пули навесили перед ним белую сверкающую сеть; старшина изменил направление бега; он согнулся еще ниже и теперь бежал прямо на него, — он был ранен, рукой зажимал у запястья свою левую руку.
С ходу он бросился в снег, Алеше под ноги, хватал ртом воздух, сжимал и зачем-то тряс раненую руку, выкрикивал, торопя:
— Скорей!.. Скорей!..
Заражаясь его нетерпением, Алеша присел рядом, выхватил из сумки, разорвал пакет.
Авров торопливо подсовывал ему под бинт раненую руку, другой рукой зажимал запястье, мешал наложить подушечки на рану, и от суетной бестолковщины старшины Алеша вдруг рассвирепел:
— Убери к черту свою руку! — заорал он. И Авров, как будто испугавшись крика, открыл запястье. Алеша быстрым движением приложил с обеих сторон на сквозную пулевую рану подушечки пакета, сделал уже первый охват бинта и вдруг увидел в полуприкрытых глазах Аврова почти дикий восторг удачи. Руки сами собой потянули бинт, подушечки отпали; он еще не вгляделся, только взглянул на запястье, но уже понял, что за рана была на руке Аврова. Это был аккуратный прострел между двумя костями, по мягкой ткани, не задевающий ни крупных сосудов, ни нервных волокон, прострел расчетливый, почти бескровный. И само отверстие было пробито не винтовочной и не автоматной пулей — маленькое отверстие было сделано пулей из того плоского пистолетика, который носил Авров в специальной кобуре на поясе под гимнастеркой. Вокруг ранки, со стороны ладони, выдавая выстрел в упор, темнел венчик ожога, хотя, по всей вероятности, стрелял старшина себе в руку через обильно намоченный платок…
Алеша на минуту оглох; ему даже показалось, что бой затих. Не сразу он поднял глаза. А когда поднял, лицо старшины было белее, чем ствол березы, у которой он сидел. Немигающие глаза, жалкая улыбка, весь испуганный его вид сделали Аврова похожим на солдата в распоясанной шинели в те предсмертные минуты, когда поставили его в яму и убрали из-под руки костыль. Взгляды их сошлись, и все, что могли бы они сказать друг другу, оба поняли без слов.
Подгоняемый торопящими накатными звуками идущего боя, Алеша бинтовал руку старшины. Он еще не знал, как поступит. Он видел, как вели и тащили через рощу раненых. Как перебегали, припадали, словно ящерки, к пням и стволам юркие связные. Видел, как два солдата в длинных шинелях и серых шапках согласно волокли мимо берез по проталинам и через размятые сугробы стянутую узлом плащ-палатку с патронами, как обычно волокут на стирку ротное белье; медно-красные патроны выпадали из прорех узла, окропляли снег ржавыми точками. Все, кто появлялся в роще, были озабочены своими заботами: на них, двоих, приткнувшихся к комлю березы, никто не обращал внимания; никому дела не было до того, что совершалось в душах двух людей, как будто притиснутых друг к другу молчаливой враждой.