валуну, считая шаги. На кромке ячменного поля было замешкался, не сразу решаясь ступить в хлеба. Опустив голову, будто виноватясь перед кем-то, пошел, пыля и придавливая к земле усатые, похрустывающие колосья. Прикрывшись от солнца ладонью, внимательно оглядел свой бугор. Отсюда, от дороги, не видно было ни разрытой земли, ни самого пулемета — склон сплошь пятнали красновато-бурые разводья цветущего щавеля, скрывали впадины и выпуклости, и Макару почудилось, что сухую землю бугра как будто уже оплескала кровь.
На обратном пути он обошел поле, спустился в окоп, поднял прицел, поставил планку на сто семьдесят пять метров, винтом наводки приспустил ствол, поймал в глазок розовеющий на солнце валун. Медленно повел ствол влево, проверяя, точно ли над дорогой движется линия прицела, слегка углубил правое колесо, проверил еще раз и удовлетворенно положил свою тяжелую ладонь на готовый к работе горячий, маслянистый металл.
Только теперь Макар услышал тишину. Все время, пока он был занят делом, звучал в ушах устоявшийся за дни и ночи отступления топ солдатских ног: солдаты, казалось, тяжело ступая, как будто все шли и шли где-то за его спиной. Теперь, когда он положил руку на готовый к работе пулемет и посмотрел в небо, на слепяще белые, будто впаянные в синеву облака, он удивился тихости дня. Где-то глухо гудела война, а здесь, в полуденной, уже спадающей жаре, недвижно стояла тишина; слышно было, как в лесу постукивает дятел, шелестит под налетающим ветром поле; Макар слышал даже вкрадчивый, царапающий звук — то надломленный сухой стебель терся о кожух пулемета. И только теперь, услышав этот слабый царапающий звук травины о железо, осознал, что остался один.
Чувствуя неприятный, тягучий холодок в груди, Макар сидел в неподвижности, не зная, как распорядиться выпавшим вроде бы ненужным теперь временем. Пытался припомнить, какое сегодня число июля, и не припомнил, и больше не вспоминал. Он старался войти в окружающую его тишину без времени, принять все вокруг, как оно было сейчас, в этом знойном дне июля, и не давал себе думать о прожитой жизни и о том, что случится здесь через какое-то время. Он просто ждал, когда начнется- то, что сам себе определил.
Не торопясь, Макар расшнуровал, стащил с занывших в неподвижности ног схожие с булыжниками ботинки. Оглядел швы, сбитые каблуки, стертые на сгибе подошвы. Бросить не решился, выбил в окопной стенке заглубок, аккуратно, нос к носу, поставил. «Послужат кому-никому…» — подумал с привычной заботой о ком-то, кто придет сюда уже потом. Изопревшие портянки постелил под ноги, хотя прохлада глубинного песка не беспокоила, а утишала боль избитых в ходьбе ступней. Давая отойти натруженным рукам, уложил ладони на коленях, как это делал обычно перед большой работой в поле, в мыслях еще раз перебрал: все ли готово, не забыл ли чего?
Землю снова били, Макар спиной ощущал ее дрожь. От особо сильных ударов вздрагивал душный воздух. Гул доносился с двух сторон: из-за леса и с другой стороны — из-за горы, на которой стояла деревня. Много дней сопровождал их этот затихающий только в ночи, охватывающий гул, и теперь, выйдя из общего бездумного поспешания, Макар ясно понял, что гул этот сближается и, похоже, скоро соединится там, куда шли отступающие войска. Если немцы, идущие им вслед, еще раз догонят и остановят их хотя бы на лолдня, дойти до Днепра и выйти за Днепр люди уже не успеют.
Одолевая ломоту, непослушность усталого тела, он выбрался из окопа, с настороженностью одинокого человека вгляделся вдаль. Дорога, насколько видел ее Макар, была, как прежде, безлюдна; от безлюдья, неподвижных горячих полей, от притихших на взгорье изб с наглухо захлопнутыми окнами исходила тревожность, как от подступающей грозы. Ощущая колкое тепло сухой земли и оттого высоко поднимая босые ноги, он пошел было вдоль траншейки поглядеть, что там, на бугре у леса, но тут же, закаменев лицом, вернулся к пулемету; как-то вдруг он понял, что смотреть вокруг ему без надобности.
Макар давно не ел — последний, раздавленный в кармане, кусок хлеба сжевал в позавчерашний день, после того как отбили наскочивших мотоциклистов. Теперь, в бездействии, голод одолевал до дурноты. Умеряя торопливость рук, он с бережностью вытащил из кармана комбинезона лепешку, отломил выпирающий из просаленной газеты край, задрожавшими губами выхватил прямо из черных пальцев. Едва удержался, чтобы не проглотить целиком. Жевал медленно, чувствуя, как немеют отвыкшие от работы скулы. Сухой, воспаленный рот не принимал еду; только дожевывая третий кусок, ощутил вместе с кисловатым, разжиженным наконец-то проступившей слюной тестом тягучий привкус топленого масла, который прежде знал по праздничным матушкиным пирогам. Голод от проглоченных кусков стал острее. Макар с ладони ссыпал в рот опавшие с лепешки крохи, стараясь отвлечься, расправил на колене просаленный обрывок газеты, в котором была лепешка. Печатные строки, с машинной аккуратностью подогнанные одна под другую, он сначала просто просматривал, потом с любопытством, затем и с жадностью стал вникать в смысл. В словах, которые оказались на обрывке, не поминалась война. Газета была довоенная, наверное еще майская, потому что в заметке, написанной неведомым человеком; говорилось о том, что в каком-то колхозе «Победа» запаздывают с севом яровых. С язвительностью уверенного в себе человека корреспондент спрашивал, куда смотрят беспечные руководители: на небо или на опыт передовых хозяйств?! Макару такие слова были знакомы по своей районной газете, и, когда на обратной стороне оторвыша он прочитал, что некто Титов И. В., тракторист, борясь за сталинский урожай, поставил рекорд и на тракторе ХТЗ трехлемешным плугом за день работы вспахал восемь гектаров, жизнь, недавняя, привычная, рабочая, потом которой он пропитан был, казалось, до костей и которой столько лет жил в спокойном удовлетворении, прихлынула из памяти, опрокидывая все запреты отупленного голодом и усталостью разума.
Увидел он, прежде всего другого, мать, даже не ее саму, а ее глаза и руки. Глаза, пустые, неподвижные, смотрели, не видя его, на жестяную звезду над свежим холмом могилы, а руки, холодные, зашершавевшие от бесконечности всякой работы, шарили по его шее и плечам, как бы ища, за что ухватиться. Под звездой лежал отец, загубленный бандой «зеленых» — сынками сельских богатеев. Отца, комбедовского активиста, взяли на крыльце дома, подвесили к березе, разорвали лошадьми. Макару шел одиннадцатый год, но в тот день он узнал, как люди, обычные на вид люди, превращаются в зверей. Руки матери наконец отыскали его руки, уцепились за них, как за спасение. С отчаянностью он сдавил их своими еще не сильными руками, прижал к жарким от горя глазам. Он выстоял в тот день, на себя принял свое горе и горе матери.
Среди прихлынувших воспоминаний ясно увидел он мать и в другой час — когда война объявила свой всеобщий сбор. Откуда бы ни смотрела на него мать, когда вместе с Иваном Митрофановичем полдничали они в последний раз, — от горящей печи, от лавки, на которую выставляла с шестка горячие противни с пирогами, от сундука в горенке, в которой лежали ее заветные вещи, — отовсюду сторожили его обеспокоенные глаза. И не страх он видел в ее глазах, а заботу, одну только заботу, чтобы все ладно было у него и там, на войне, чтоб не пал в тягостях духом, верой и правдой служил в ратном деле родной земле. Может, думала мать в тот час не так, как теперь казалось ему, но беспокойство ее и заботу о том, чтобы все у него было ладно на войне, он видел и знал точно. Забота подвела ее и к заветному сундуку. Достала тот, легкого пуха, платок, которым мечтал он укрыть стеснительные Васенкины плечи, хотела положить в солдатский его мешок. И застыли у груди ее руки с платком, и такую тоску по несбывшемуся увидел Макар в материнских глазах, что при всей своей сдержанности опустил голову, долго сидел за столом, не в силах слова молвить. Платок он велел носить матери. Но мать на глазах всех, кто был в тот час в доме, свернула, прибрала платок в сундук, сказала сурово: «Кому куплен, тому и подаришь. Когда придешь…»
Из притихшей деревни донесся тоскливый коровий рев, какой-то задавленный, будто из наглухо закрытого двора. Так неожиданно он нарушил устоявшуюся душную тишину пополудня, что Макар враз напрягся, поглядел на дорогу.
Вдали, там, где повис на проводах сбитый столб, поднялись серые вороны, лениво махая черными крылами, полетели над полем к лесу. Макар скорее почувствовал по дрогнувшему сердцу, чем осознал, что час, которого он ждал, наступил.
Дорога у дальнего лесного клина обозначилась неровной пыльной полосой. В пыльном тумане, нависшем над дорогой, завиделись серые фигуры, двигались они к нему.
Макар судорожными глотками прогнал в сухое горло вдруг скатавшуюся в ком слюну, встал к пулемету. С настороженностью, с нарастающим напряжением следил за приближающейся колонной.
Он видел: колонна пешая — ни мотоциклистов, ни машин, ни танков, по крайней мере впереди, не