Арсений Георгиевич Степанов прибыл в армию генерала Елизарова два дня тому назад, уже после того, как части, составляющие армию, дважды прорывались сквозь охватывающую их танковую группировку генерала Гудериана и, после тяжелого сражения, с большими потерями вышли севернее Смоленска к Днепру. Степанов распоряжением Ставки был назначен на место погибшего в этих боях члена Военного совета армии, в боях участвовать ему еще не пришлось. Он только приглядывался к новой для него фронтовой обстановке и пока что мыслил и оценивал то, что видел, памятью прежней, пережитой им в молодости гражданской войны и опытом мирной партийной работы. Потому, когда с берегового возвышения он разглядел заполненный людьми берег, он понял, что перед водной ширью реки в худшем положении, чем армия, находятся тысячные толпы беженцев. Давняя выработанная деятельная потребность помогать тому, кто слабее, быть там, где труднее, побудила Степанова к естественному для него решению организовать переправу выше понтонов, там, где искали себе путь оставшиеся без помощи люди. Поддаваясь потребности быть там, где беда казалась большей, он с обычной своей, сейчас особенно ощутимой хрипотцой проговорил:
— Смотри, Иван Григорьевич, сколько там женщин и детей! Пойду помогать…
Генерал Елизаров, стоявший рядом со Степановым, бывший в одних с ним годах и в равной власти над вверенной им армией, но переживший и понявший за неделю отступления и боев больше, чем за годы всей своей военной жизни, очевидно, понял это чисто человеческое побуждение своего нового комиссара. Напряженным взглядом оценивая возможности наведенной и снова разбитой переправы, зная предел оставшегося времени, которое с каждой минутой как будто спрессовывалось вослед им идущей немецкой армией и все ощутимее превращалось из понятия жизни в понятие смерти для многих тысяч сдвинутых к переправе людей, — зная все это, видя и беженцев, остановленных рекой, и общую солдатскую стихию, которая выше возможного заполонила обе нитки понтонов и с которой уже смешались части его армии, понимая, что только огневые средства, выставленные на том, противоположном берегу, в какой-то мере еще могут спасти людей, задержанных на этой стороне реки, поднял на Степанова глаза, охваченные воспаленными, припухлыми веками, сказал, самой категоричностью голоса удерживая его от невозможного сейчас шага:
— Нельзя, Арсений Георгиевич. Армию погубим. И тех людей не спасем. Немецкая пехота на подходе к Речице. От Речицы до места, где сейчас с тобой стоим, три часа хода. Бери на себя левый, действующий, понтон. Сам займусь разбитым. Немедленно надо перебросить на тот берег всю артиллерию, по возможности — танки. Там их примет, распределит по рубежу полковник Самохин. Имей в виду: заслон в сторону Речицы слаб. Противника не удержит. В лучшем случае предупредит. Все, Арсений Георгиевич. Пошли действовать!
Степанов принял как необходимость то, что сказал, что приказал ему и себе командующий. Молча кивнул; затаивая неловкость и вину перед пестрой толпой людей там, у леса, решительно пошел вниз, запыленными сапогами осыпая с иссохшего склона песок.
— Погоди-ка, Арсений Георгиевич! Куда это ты один? — окликнул генерал. Но в шуме напряженного, непрерывного движения тысяч людей Степанов его не расслышал.
Генерал движением руки подозвал автоматчика — знакомого ему паренька с почти девичьим, даже в усталости привлекательным лицом, приказал:
— Чудков! Возьмешь пятерых из взвода автоматчиков и — за комиссаром. Ни на шаг от него!.. — и подумал с тревожностью: «Еще не понял ты этой войны, дорогой товарищ Степанов: Не понял…»
Степанов не смог бы пробиться к понтону, если бы не молоденький автоматчик Чудков. Он появился вдруг, на ходу доложил: «По приказу генерала с вами, товарищ дивизионный комиссар!..» — и повел его, высвобождая ему дорогу, среди солдатских плеч и спин, обтянутых выбеленными до портяночной бесцветности гимнастерками; от солдат, как от измученных лошадей, терпко пахло потом. Чудков лавировал в душном, почти не двигающемся людском столпотворении, как лодочка среди сплошнякам идущего по воде молевого сплава. Он то просил голосом негромким, убеждающим: «Отдайся чуток, солдатик! Приказ генерала. Генерала приказ, говорю!» То мальчишеский, задиристый его голос вдруг обретал командирскую силу, когда, затертый массивными солдатскими телами, откуда-то снизу он кричал: «А ну, не напирай! Расступись, говорю. Дай дорогу начальнику переправы!..» Сам выбравшись из этой живой глубины, он выводил комиссара и уже похлопывал кого-то впереди по широкой спине, с веселой отчаянностью бросал шуточки в. гущу, казалось, безразличных, ко всему притерпевшихся людей: «И спина же у тебя, дядя! Не спина — плот. Подавайся к реке, на тебе два солдата поплывут!»
Степанов с трудом протискивался за веселым, сразу расположившим его к себе пареньком и все острее чувствовал, как опасно напряжена охватившая его со всех сторон солдатская масса, движимая сейчас единственной близко видимой целью — уйти на тот, свой, берег, за спасительный рубеж реки, оторваться наконец-то от назойливости огненного немца. Почему-то именно два слова — «огненный немец» — повторял он с особой настойчивостью, когда пробирался к переправе, мысленно прикидывая, как овладеть движением тысяч людей. Слова эти, запавшие в память, услышал он ночью от пожилого солдата, который, как узнал он, оказался земляком — семигорским жителем, Василием Ивановичем Гожевым, работавшим у Ивана Петровича Полянина при лесхозовских лошадях. Самого человека он не вспомнил — не с каждым встречался и говорил на широких дорогах, — но общих знакомых они тут же, в сложившейся беседе, припомнили с понятным интересом. Солдат и сказал рассудительно эти не сразу показавшиеся ему важными слова: «Нонешний немец, товарищ комиссар, огненный немец. Огня у него много. С земли, с неба — отовсюду у него огонь. А мы все с винтовочкой — пять пуль, и то чередом. И не то чтобы духом пали, про то не скажу. Но ежели огнем не раздобудемся — не кинем немца назад. Это уж так, товарищ комиссар…» Так сказал ему бывший конюх, теперь солдат Василий Иванович. Шли они в еще светлой ночи июля, в одной из растянувшихся по дороге колонн, шли вольным усталым шагом, беседуя накоротке. Еще с Гражданской войны, в долгих походах, любил Степанов пристраиваться к бойцам и говорить вот так, без каких-либо условностей. Он и теперь, прибыв на фронт новой войны, оживил в себе прежние комиссарские привычки и доволен был, что в первом же безрадостном переходе попал на рассудительного земляка, к тому же повидавшего немца. Как ни короток был разговор, Степанов запомнил солдата, запомнил и слова с их по- солдатски выстраданным смыслом, — приоткрывалось нечто, имеющее отношение и к общему отступлению их армий, и к новой для него войне.
«Огненный… огненный немец…» — думал Степанов, пробираясь в плотном окружении автоматчиков вслед за умелым Чудковым и повторяя слова солдата: «Огня у него много… огня…» Он был уже невдалеке от понтона, когда занимавшая его, казавшаяся важной мысль отступила перёд охватившей его вдруг неприятной потревоженностью: в шелестящем шуме движения множества людей он отчетливо расслышал откровенно насмешливый голос: «Расступись, солдатня, — начальство драпает!..» Степанов тут же повернулся на голос, на мгновение увидел нацеленный в него враждебный взгляд высокого, выше многих других, солдата. Загорелое его лицо чем-то — сытостью, что ли? — отличалось от всех виденных им за последние дни солдатских лиц. Подозвать солдата, внушить ему что-то Степанов не успел: враждебный ему насмешник будто растворился среди покачивающихся грязных от пота и пыли солдатских лиц. И самого Степанова уже сдвинуло от того места, перенесло ближе к понтону. Но услышанный им насмешливый голос, откровенно рассчитанный на то, чтобы возбудить людей, полоснул будто шашкой, и какое-то время Степанов не мог подавить чувство растерянности, слепо двигался в безразличной к нему, теснящей его, все уплотняющейся солдатской массе.
У воды, перед накатом из толстых, измолотых ногами и колесами бревен, открывающим путь на понтон, Степанов попытался остановиться. Чувствуя всю безнадежность одиноких своих усилий, но ещё больше понимая необходимость немедленного действия, он, в окружении автоматчиков, поднялся по исшарканному, разболтанному настилу, остановился с краю, повыше, чтобы могли его видеть, вскинул руку, напрягая грудь, крикнул во всю возможную силу голоса:
— Солдаты! Внимание!.. Освободить проход танкам и артиллерии!..
Голос его за годы кабинетных сидений, видно, потерял былую командирскую властность, может быть, просто потонул в гуле множества других голосов, ругани, рокоте моторов, ржании лошадей, шорохе тысяч ног, мявших сыпучий песок. Но вид дивизионного комиссара, стоявшего на возвышении, в полной форме, при ясно видимых знаках различия, при орденах, которые Степанов все надел, отправляясь на фронт, на какое-то время приостановил ближайших к нему, уже подступавших к переправе солдат. Напряженными