подлости. Наивность хороша для тех, кто хочет выглядеть приличным. В жизни, к сожалению, от нее тошнит…
Алеша вспыхнул — он не терпел холодной иронии в спорах. Всегда казалось ему, что человек, прибегающий к иронии, сознательно уходит от самой возможности истины. Потому он загорячился и, горячась, недостойно для себя оборвал старшину:
— Если вам, старшина, не знакомо чувство добра и справедливости, то лучше помолчать!
И тогда все весело закричали:
— Дуэль! Дуэль!..
Кто придумал эту шутливую, но азартную дуэль, не было известно: называли ее американской. Когда спор затягивался, все быстро вылезали из землянки на волю, спорщики втыкали в снег свои мундштуки или зажигалки и с десяти шагов, поочередно, каждый стрелял из пистолета в чужую ценность. Выигрывал тот, кто разбивал первым.
Алеша улыбался, предчувствуя победу: кожаную его портупею теперь солидно оттягивала кобура с немецким парабеллумом; он быстро освоил этот массивный, удобный в руке, точный по бою пистолет и почти не проигрывал в стихийных поединках. Первым был его выстрел: красный мундштук Аврова взлетел над снегом, но остался целым. Алеша, все так же улыбаясь, протянул парабеллум старшине. Авров, будто не замечая протянутой руки с пистолетом, приподнял полу гимнастерки, заученным движением расстегнул маленькую кобуру, закрепленную на поясе у правого бока, ловкими пальцами извлек плоский светлый пи-'Столетик, почти весь уместившийся в его ладони. Снизу вверх медленна повел вытянутую руку в направлении воткнутого в снег мундштука. Щелкнул слабо слышимый среди снегов выстрел, осколки брызнули, мундштук исчез.
— Моя победа, Полянин. Выходит, и правда моя, — Сказал он, аккуратно убирая под гимнастерку пистолетик.
Алеша, переживая артистичность старшины и точность его руки, какое-то время в растерянности стоял, потом запоздало вскипел от неудачи, двумя выстрелами в пыль разнес красный авровский мундштук, все еще валявшийся на снегу. Хотя он и был расстроен, заметил, как вздулась в мгновенной холодной ярости плотная авровская шея, но тут же почти спокойно старшина сказал:
— Вне игры. Вне игры, Полянин!
Алеша сам понимал: спор по законам дуэли выиграл Авров. Но в жизни спор продолжался, и потому он выкрикнул в совершенном, исступлении:
— Добро, Авров, не распуляешь никакими пистолетиками!..
Всем, кто вышел из землянки смотреть их поединок, стало неловко; поеживаясь то ли от холода, то ли от стыда за мальчишескую горячность Алеши, один за другим все пошли в землянку.
Авров приобнял Алешу, сказал с успокаивающим дружелюбием:
— Пошли пить мировую, Полянин! Пусть каждый думает, как хочет. И делает, как хочет. Ну?!
«А ты не прост, старшина. Совсем не прост!» — думал Алеша, послушно спускаясь в душную теплоту землянки. Авров как будто раскаивался в показанном своем превосходстве, был предельно предупредителен. Но в настроении Алеши что-то сломалось. В землянке он побыл недолго, оделся, побрел по дороге к лесу. Светлый маленький пистолетик Аврова не выходил из головы. За, казалось бы, пустячным случаем снова почувствовалась чужая расчетливая сила, и, снова настораживаясь, он думал: «А не прост! Нет, не прост. Совсем не прост ты, старшина!..»
Так же медленно (он все еще прихрамывал), почти успокоенный, Алеша возвращался хорошо накатанной дорогой. В стороне, среди снегов, приметил черный дубок и стоявшего у дубка в неподвижности одинокого человека. Побужденный неясным сочувствием, он по свежим следам, промятым в снегу, подошел, узнал комиссара, смутился, хотел уйти. Но комиссар позвал:
— Подходи, Полянин.
Под дубком, укрытая напавшим свежим снегом, угадывалась могила. Но не сам уже привычный холмик земли приковал его внимание, а дощечка, притиснутая обрывком колючей проволоки к стволу. И необычные слова на дощечке, писанные неловкой рукой, сажей, разведенной в бензине: «Полинка из санвзвода. Приняла смерть 2.XII.42 г.».
Алеша, не стесняясь присутствием комиссара, прислонился к обдутому ветром холодному стволу, в растерянности думал: «Так вот где ты теперь, страдалица…»
Еще с той, первой работы на поле, под облачками шрапнельных разрывов, шла с ним рядом, испуганно чуждаясь его, эта худенькая, по-мальчишески ловкая и молчаливая девчушка. Он сам себе не смог бы ответить, что за чувства были у него к Полинке: наверное, просто она нравилась ему, как может нравиться созвучный по азарту жизни человек. Может быть, они стали бы хорошими товарищами, может быть, друзьями. Какие-то другие чувства могли бы связать их. Все могло бы быть, думал теперь Алеша, если бы не злая воля старшины. Он помнил, как на том же поле, где косили они рожь, испугало ее близкое присутствие Аврова. Помнил и тот страшный разговор Аврова, который случайно услышал, и слова Полинки, брошенные с не девичьей злостью: «Себя продал, теперь меня продаешь?!»
И тот черный для себя день в блиндаже комбата-два, когда Полинка, таясь в углу, с покорностью и старанием подшивала подворотничок к комбатовской гимнастерке.
И другой день, уже в перевязочной, где лежал спасенный им комбат-два, ее слезы, растерянность, страх, отчаяние и нетерпеливый, отстраняющий ее жест комбатовской руки.
Последний раз он видел ее в штабном немецком блиндаже, в ста шагах от ротных позиций, где он и Яничка перевязывали и укрывали раненых до ночи. Вошла она тихо, стояла у стены и наблюдала за ним, пока он бинтовал солдату бедро. Когда он закончил, сел на нары, вытянул, морщась от боли, ногу, она долго, пристально на него смотрела. Так, не сказав ни слова, и ушла.
Такой он видел ее в последний раз. Нет, в последний раз он увидел ее наутро: принесли ее в блиндаж солдаты. Лежала она на плащ-палатке, уже освобожденная от полушубка; на гимнастерке, там, где обычно бывают ордена, темнели два, от проступившей крови, пятна. Один из принесших ее солдат, толстенький, коротконогий, мял шапку в руках, говорил, как будто оправдываясь перед теми, кто был в блиндаже:
— Уси у роти позалэглы, у поли, у снигу! А оця дивчинка, дивимся, поднимается и, як ничого нэ баче, пишла на кулэмэт…
Он слышал голос коротконогого солдата, удивлялся: «Зачем он говорит?..»
Напряженно смотрел на голубоватое, с полуоткрытыми глазами лицо, в застывшем выражении которого не видел ничего, кроме успокоения, и думал, слыша и не понимая солдата:. «Зачем он говорит? Молчать надо. Всем молчать…»
Алеша вглядывался в буквы на неструганой дощечке с таким напряжением, как вглядывался в то утро в неподвижное голубоватое, какое-то уже не девичье лицо, но различал только два скорбных слова: «Приняла смерть…» Как точно кто-то написал. Не было только имен тех, по чьей вине приняла она смерть.
Алеша расслышал голос комиссара:
— Невозможное это дело — девчонок губить!.. Убрать с передовой! Всех убрать! Есть у них свое дело — раны и души врачевать!..
Алеша слышал как будто злостью надорванный голос, думал, что комиссару, наверное, известно все о смерти девушки Полинки. Не знает он только то, что ему, Полянину, тоже известно все. И что гибель Полинки для него много больше, чем просто смерть одной из девушек санвзвода…
В шумную землянку Алеша не вернулся — ночевал он у минометчиков. Утром, ничего не объясняя, перенес в блиндаж к ним и свои вещи.
На этот раз Иван Степанович был неумолим.
— Показывай свои раны, победитель! — приказал он жестко. И Алеша уступил; хромал он все замет нее, морщился, неловко ступив, рана болела, мешала ходить. Иван Степанович давно наблюдал за ним и вот:
— Раздевайся давай! Герой, понимаешь… Молись богу, что доглядел вовремя. Ты же совсем больной! Собирайся, в госпиталь пойдешь.
Иван Степанович был убежден, что все его беды от раны. Спорить Алеша не стал, он сам чувствовал, что изменить свою жизнь, хотя бы на малое время, надо: он уже отупел от безделья, бесполезных дум,