Иван Степанович уже складывал опрокинутую на землю палатку. Увидев подбегающего растерянного Алешу, он, как все не любящие торопиться люди и раздражаясь на то, что торопиться все же надо, сердито дернул угол брезента, недовольно крикнул:
— Пропал, понимаешь! А тут — поход…
Разговор с Авровым не получился. Старшина с видимым интересом выслушал сбивчивую, наверное невразумительную, речь Алеши о добре, глубоко затянулся из красного наборного мундштука, закинул голову, выпустил через ноздри в подбородок ему обволакивающий дым, сказал задумчиво:
— В другой батальон проситься тебе надо, Полянин!
Совет старшины неприятно отозвался в душе Алеши: проситься из батальона в какую-то другую часть, да еще самому, и неизвестно, из каких побуждений — по меньшей мере, было странно.
Авров продолжал властвовать в санвзводе: все распоряжения он передавал от имени командира, все они имели силу приказа. И как ни хотел Алеша найти для себя дело, старания его оставались напрасными. В долгих, утомительных переходах и на новом месте, в лесу, где теперь обосновался батальон, он мучился ощущением совершающейся несправедливости.
Он и сейчас ворочался на подстилке из елового лапника, под солдатской своей шинелью, безответно спрашивал себя:
— Но почему, почему? Старшина — и такая власть?!
— Пустой философией мучаешься. Ты давай спи, спи… — Неожиданная речь всегда молчаливого Ивана Степановича подняла Алешу; он сел на хрустнувших под ним ветках, натянул на спину и плечи шинель; он истосковался в душевном одиночестве и готов был говорить хоть с сапогом.
— Подождите спать, Иван Степанович, — попросил он. — Тут душа разрывается…
— Во-во, бомба какая! Ему еще запал не вставили, а он, понимаешь, уже рваться… — Сердитая скороговорка Ивана Степановича на этот раз не обидела Алешу. Молчун фельдшер был раза в два его старше и когда вдруг начинал округло и быстро, почти не раскрывая рта, говорить, то казалось, он сердится. Алеша, однако, быстро разглядел, что Иван Степанович — человек добрый, и если сердится в разговоре, то не на собеседника, а только на то, что заставили его говорить. Они были одни в тесном пространстве низкой палатки, отгородившей их от плотной темноты октябрьской ночи, в которой спали по-походному тысячи разных по характеру, по отношениям друг с другом людей. И эта отгороженность тьмой и влажным брезентом, и в то же время ощущение близкого присутствия множества людей, в чем-то сопричастных его судьбе и судьбе Ивана Степановича, заставляли Алешу быть настойчивым.
— Иван Степанович, ну скажите, почему все-таки Авров командует в нашем взводе? — спрашивал Алеша, не обращая внимания на сердитое ворчание напарника. — Вот вы: три кубика у вас в петлице, а он над вами командует! Почему вы не можете поставить его на место?
— Ты-то чего на место его не ставишь? У тебя то же, понимаешь, два кубика.
— А вот поставлю! И поставлю! — запальчиво сказал Алеша, хотя тут же почувствовал шаткость своего уверения.
— Во-во, ставь козла на рога. — Иван Степанович пустил в темноту неприятный смешок. — Я тебе тут не помогу. Был бы генералом — помог. А в генералы, понимаешь, не берут.
— Ясно. Все ясно. Справедливость устанавливают только генералы! — В голосе Алеши было не столько горечи, сколько презрения. Иван Степанович вдруг рассердился:
— Не буду с тобой говорить! Больно лих. В таком кипятке только глупость варить! Дурак позавидует, умный — уйдет.
По, хрусту вминаемых тяжелым телом веток Алеша понял, что Иван Степанович отвернулся. Недовольный собой и разговором, он тоже лег на спину, натянул шинель до носа, почувствовал на губах солоноватый ворс, сплюнул.
— На меня плюешь?!
— Да что вы, Иван Степанович! — смутился Алеша. — Рот сукном опоганило…
Иван Степанович помолчал, не вытерпел:
— Ты вот что: до боя погоди. Пройдем через бой — он, понимаешь, почистит!
— Разве Авров не был в бою?
— Что был, что не был. На передовую не ходил. На то безотказные девки есть.
— Что же тогда бой изменит?
— Что-что… У тебя свет на старшине сошелся! Плевый он мужичонка. Одна в нем цена — услужливый! Половых в ярославские трактиры из таких набирали. Не в нем, понимаешь, дело… Ладно, спи давай. Устал я говорить. — На этот раз Иван Степанович умолк, и, похоже, до утра; тревожить его Алеша больше не решился.
Когда в неуютном осеннем рассвете он вылез из палатки, медленными движениями расправил занемевшее тело, мысль его возвратилась к ночному разговору. Он вспомнил, что он решил, и знал, что свое решение исполнит. Наскоро позавтракав, он пристроил на коротких, что-то медленно отрастающих волосах пилотку, расправил гимнастерку под солдатским ремнем, на котором по правому боку висела пока еще пустая кобура, — эту командирскую принадлежность он выменял у бойкого солдата за свой паек, — пальцами провел по вороту, проверяя, все ли пуговицы застегнуты как надо, подумал: «Значит, так. Вхожу в палатку, докладываю. Не забыть руку вскинуть к виску, хоть и женщина, но командир! Надо сделать по Уставу. Она скажет: „Слушаю вас…“ Тогда и говорю все, как есть. Напрямик. Так и так, мол, товарищ военврач, во взводе нарушены воинский порядок и простая человеческая справедливость. Об этом вы можете и не знать. Поэтому прошу вас… Как это ей все понравится? Не может не понравиться: ведь говорить я буду о порядке. А командир может ли быть против порядка? Сдержанно она поблагодарит и тут же вызовет старшину…»
Перед палаткой командира Алеша еще раз одернул гимнастерку, пальцем проверил звездочку на пилотке; надо было бы постучать, но в брезент не постучишь! Входная пола у палатки не была застегнута, свисала, открывая щель, и Алеша, вежливо покашляв, шагнул под просторный полог. Руку к виску, как положено по Уставу, он вскинул, но слова, которые он тщательно готовил, вдруг остановились у раскрытого рта; в осеннем полумраке палатки он увидел старшину. Адров лежал на застеленной одеялом раскладушке, закинув руки под голову, вытянутые его ноги были скрещены — сапог на сапоге. На земляном полу на коленях стояла женщина, положив голову ему на грудь; распущенные ее волосы покрывали распоясанную гимнастерку старшины, рука обнимала плечо. Женщина резко вскинула голову, и Алеша узнал своего командира.
На какое-то время он оглох; он видел побелевшее до неприятности, искаженное злобой лицо, круглые от бешенства глаза, видел, как в крике ломались и дрожали губы командира. Но не слышал. Не слышал и ничего не понимал; Он опустил стывшую у пилотки руку, незряче нащупал, отодвинул свисающий над входом полог, вышагнул на волю.
Авров окликнул его, остановил, сочувственно глядя, сказал:
— Надеюсь, теперь ты кое-что понял. Просись в другой батальон, Полянин!..
Иван Степанович ни о чем не спросил, только искоса, испытующе глянул в расстроенное лицо Алеши, взял ящик с лекарствами, ушел к своему пеньку принимать больных. Когда Алеша отлежался в палатке; с понурым видом подсев к нему, Иван Степанович сказал своей сердитой скороговоркой:
— Во-во, туда петухом, назад — мокрой курицей! Плохо было, хуже стало. Не слушаешь, понимаешь, что, говорят!
Он замолчал неожиданно, так же как начал говорить, локтем придавил крышку ящика, широкой скулой оперся на кулак. Не сразу он заметил упрямую решимость в мрачном взгляде Алеши, а когда заметил, насторожился:
— Что, что еще надумал?! Ты, понимаешь, голову для дела береги!
— А это не дело? Подлый человек среди нас, а мы… — Алеша не договорил, к ним подходил Авров, небрежно поигрывая пустым котелком.
— Сачкуете, доктора? — Старшина был доволен: и сереньким утром, и здоровьем своим, хорошим аппетитом, и тем, что шел за неограниченной порцией завтрака для себя и для своего доброго шефа, — и это полнившее его довольство жизнью и собой ясно читалось на его круглом широконосом лице, в поблескивающих, прицеливающихся глазках. Старшина сверху смотрел на них, смирно сидящих, постукивал