Ну, предгубчека еще, положим, мальчишка, сосунок. Что он в этом понимает? Его, кажется, больше всего озадачивает в Розенкрейце способность развязывать языки подследственных. Конечно, и тут надо быть поосторожней. Но это – пустяки. Пустяки… Богораз – вот кто догадывается о сокровенном внутри Розенкрейца. «Ох, парень! – сверлит, сверлит голубоватый вострый глазок из-под косматых, растрепанных бровей. – Вижу твою страстишку. Любому человеку погибельна она, а уж чекисту…»

Розенкрейц (продолжение)

Его дразнили в гимназии: «Жид – свиное ухо! Шмуль! Скажи: «На горе Арарат растет красный виноград!»

Он некрасив. Он уродлив. Эта жуткая косина глаз, эта сутулость (почти горб), эти физически слабые ручки…

Самолюбие – болезненное, невероятное.

Жизнь – развеселая, жестокая коррида. Самолюбие – бык. В разъяренное горячее тело вонзаются беспощадные, глубоко жалящие бандерильи. Эти окаянные бестии то и дело уязвляют Розенкрейца. Бандерилья – насмешливое словцо по его адресу. Бандерилья – презрительный в его сторону жест. Улыбка не кстати. Туманный намек. И самое страшное, самое болезненное, самое ожесточающее и сладкое – женщины.

Двадцать девять лет Розенкрейцу. А он еще не знал прелестной Джульетты, не испытал того восторга взаимной влюбленности, того чистого, высокого, поэтичного, что любого шестнадцатилетнего болвана делает прекрасным Ромео.

Какие уж там поэтические высоты!

Какой Ромео…

Женщин он покупал. Начиная с той – в далеком отрочестве – Насти-побирушки, что слыла по всей улице как тская.

И дальше потом все те, кого он знавал, были такие. И получалось у него с ними так: вспышка, сладостное мгновенье и затем – чернота.

Вспышка страсти. Чернота злобы. Разочарование.

Розенкрейц (окончание)

Скверно.

Минут пять он сидит за столом в своем крохотном кабинетике, приводя в порядок путаницу мыслей. Глупейший промах на улице Канта не дает покоя. Так ошибиться!

Сейчас он всех ненавидит: пройдоху поверенного, Алякринского, Богораза, да чуть ли и не себя самого. Длинным, темным взглядом косит на обледеневшее окно. Но время идет и надо приниматься за дела.

Первое – акт сдачи драгоценностей, изъятых у Сучкова. Он вынимает из сейфа небольшой саквояжик, в котором сверкают, горят, переливаются голубым и оранжевым золотые, брильянтовые, изумрудные, платиновые побрякушки. Кулоны, серьги, тяжелые браслеты, колье, империалы, броши… Вещица за вещицей – глупые, бесполезные блестяшки – записываются каллиграфической прописью на чистом белом листе. Без клякс, упаси бог, без помарок. Официальный акт сдачи изъятых ценностей на сумму около пятидесяти тысяч рублей в золотом исчислении.

Работа размеренная, неспешная, чистая. Она успокаивает, отвлекает от неприятных мыслей.

Вещица за вещицей.

Побрякушка за побрякушкой.

Золотая брошь в виде якоря, опутанного цепью.

Аляповатые, тяжелые серьги. Золото. Кровавые рубины. Какой-то цветник из золотых завитушек и разноцветных камушков… На голову, что ли, надевать?

Господи, каким же нужно быть туполобым кретином, чтобы всю жизнь копить эту ненужную мишуру!

Равнодушно, старательно, без интереса записывает Розенкрейц. Впрочем, одна вещица привлекает его внимание. Повертев в руках, покосив задумчивым взглядом, он заворачивает вещицу в чистую бумажку и сует во внутренний карман скрипучей кожаной куртки.

И вскоре короткий зимний день переходит в синий, воющий бураном вечер.

Орут стены

Вот этим-то ненастным вечером Илья наконец собрался навестить своего закадычного «монтера». Всё некогда было – куцые денечки проносились с быстротой космической, метеоритной. В шумной сумятице великих и малых дел, в бурливом кипении работы, споров, громогласного веселья.

Горластая буйная армия была выведена на улицу из провонявших красками и терпентином мастерских.

Армия шла на приступ городских стен. И Рябов Илья стоял в ее челе.

В огромных зеркальных витринах гастрономического магазина братьев Шкуриных вместо колбас и окороков (о них уже и не помнил никто) багряными языками пожара полыхнули агитплакаты. Красный боец в островерхом богатырском шеломе брал на штык барона Врангеля. Дрыгали в воздухе лаковые бароновы сапожки, генеральская папаха летела в тартарары.

Или рукопожатие рабочего и крестьянина. Стиснутый великанскими ладонями, корчился мордастый буржуй. Хвосты фрака. Цилиндр. Оскал акульих зубов – в бессильной ярости.

Веселые озорные стишата про баронскую корону и про буржуйский цилиндр.

На торцовой стене трехэтажного бывшего ресторана «Бостон» – тифозная вошь. Она слоноподобна. Ее толстые мохнатые лапы – как бредовое видение. Стишата захлебываются, вопят:

ПОЛЗЕТ ПО ГОРОДУ СЫПНОЙ ТИФ!МОЙСЯ С МЫЛОМ – ОСТАНЕШЬСЯ ЖИВ!

– Да что ж, родименькие, коли мыла-то не достать…

– Брось, тетка! Не разводи, понимаешь, агитацию!

На бывшей гимназии мадам Дрессель, где так недавно пташками щебетали чистенькие, розовенькие гимназисточки в белоснежных пелеринках, с кружевными воротничками, с альбомчиками, с медальончиками, с надушенными секретками, – на этой ампирной цитадели губернской комильфотности – ярчайший оранжевый круг, в котором – дикая пляска каких-то черных драконов, гадюк, сороконожек… И две строки, два осиновых кола в комильфотный гроб мадам фон Дрессель:

ХОЛЕРНЫЙ ВИБРИОН – НЕ ШУТКА,СЛЕДИ ЗА ДЕЙСТВИЕМ ЖЕЛУДКА!

Бегут по городу художники. Карабкаются по лестницам. Строют шаткие подмостки. Здесь же на крохотных костерках варят вонючую проклейку. В ведрах, в глиняных макитрах разводят краски. Приступом, приступом – с маховыми малярными кистями, как с бердышами, – лезут, приступом берут городские стены.

Орут, перекликаясь, художники.

Стены орут.

Носится по городу, орет Илюшка Рябов – великий предводитель Армии Искусства. Разрушающий, зачеркивающий всё, что было создано до октября семнадцатого.

О, этот Илюшка, маленький Аттила от художества!

Что ему испачканные каменные выкрутасы сомнительных Растрелли и Гваренги! Что изуродованный оранжевыми холерными вибрионами холодный, благородный ампир женской гимназии!

Тьфу! – плевок, вот что.

Главное – вечер свободен, и надо, обязательно надо навестить друга. Предложить ему весело и увлекательно провести остаток дня.

Гордо задрав нос, пылая пламенем порядком уже потрепанных, заляпанных красками галифе, он входит в подъезд губчека.

– Пропуск! – преграждает путь часовой.

– Че-е-е-во?! Какой еще, к чертовой матери, пропуск?

И начинается баталия.

Чернота обступает

А день, начатый Алякринским так радостно, так светло, всё мрачнел и мрачнел.

С каждым новым перезвоном затейливых часов сгущалась проклятая чернота. Каждый телефонный дребезг подваливал черноты, каждый распечатанный конверт, каждый рапорт.

Даже небо.

Вы читаете Алые всадники
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату