— Это мое бессовестное обращение с сердцем: ведь ощупываю пальцем. Подошли к аорте и легочной артерии. Частично я их уже освободил. Сейчас освобожу верхнюю полую вену. Как у нас больная? Повенти-лируйте немножко легкие. — Накрыв салфеткой рану, хирург взглядывает на приборы и идет ополоснуть руки от крови.
Легкие «дышат», а сердце так и прыгает, пульсируя под мокрой салфеткой, и опять напоминает птицу, рвущуюся на волю.
Вернувшись на свое место, Иван Иванович бросает взгляд на руку больной. Ногти ее и ладонь порозовели. Но… операция продолжается. Аржанов ощупывает сердце снизу.
— Здесь тоже известка сплошная. Все зацементировано, а надо во что бы то ни стало освободить нижнюю полую вену, иначе останутся те же явления.
Решетов, тоже присутствующий в качестве наблюдателя, переступает с ноги на ногу, выразительно смотрит на хирурга, но профессор не замечает его предупреждающего взгляда.
«Зачем было браться за операцию? — спросил бы он, не будь здесь официальных представителей. — Надо же снять болезненные явления».
А «явления» тяжелые. Из-за плохого оттока крови из сердца начались приступы «наводнений» нижней половины тела: живот раздувался от воды, как бурдюк, ноги отекали, и возникала смертельная угроза мучительного отека легких. Требовалось удаление всего перерожденного в панцирь перикарда.
«Можно ли отступать, когда столько уже сделано?!»— думает Иван Иванович, начиная освобождать нижнюю полую вену. Наконец он освободил и ее, но снова прорыв — кровотечение и резкое замедление пульса.
Хирург еще раз спасает положение.
— Просто дьявольская работа! — бормочет кто-то за его спиной.
Неужели Зябликов?
«Наконец-то до тебя дошло! — мелькает в голове Ивана Ивановича. — Но что это? Одобрение или осуждение?»
Решать вопрос ему некогда: мозг, нервы, мускулатура — все мобилизовано для оперативного действия. Сейчас неудача опасна и для самого хирурга: резкий удар по психике в момент наивысшего напряжения сил очень дорого ему обойдется. Такое напряжение нелегко вынести и один раз, а у хирурга, новатора особенно, оно повторяется ежедневно. И какой бы необычайный подвиг 'он ни сделал сегодня, завтра надо все начинать сначала.
Сердце освобождено полностью. Оно радостно бьется, наконец-то вырвавшись на волю, а легкие, расправясь, как бы наплывают на него, прикрывая его своими верхушками с обеих сторон. Отодвинув их широкой изогнутой лопаточкой, Иван Иванович сшивает толстым шелком мышцы межреберья, так же прошивает и стягивает грудину. Чем уже становится длинная щель раны, тем громче сопит и стонет воздух, входя и выходя через разрез. Но свист его становится все глуше и наконец прекращается: рана зашита.
Больная жива, ее снимают со стола, а Иван Иванович, усталый, но счастливый, подхватив под руку Решетова, выходит из операционной. За ними, как победно взъерошенный белый петух, выкатывается возбужденный Про Фро.
5
— Вы теперь не узнали бы Сталинграда. Помните, после того, как прогнали фашистов… везде развалины, разбитые пушки, танки, машины, трупы убитых. Так это и врезалось в память! — Алеша сбоку доверчиво заглянул в лицо Аржанова и, подлаживаясь к его шагу, пряча под халатом сумку, в которой приносил передачу Наташе Коробовой, пошел рядом по больничному коридору. — Я очень волновался, когда мы летели, а потом плыли на теплоходе, но, знаете, столько впечатлений — все отвлекался. А когда сошли на берег, меня будто током насквозь ударило. С палубы теплохода ночью город казался мертвым — масса черных пятен. И вдруг набережная с грандиозной колоннадой. Гранит, мрамор, кроваво-красные цветы, все как реквием…
Мне захотелось встать на колени и заплакать. Вы понимаете?
Иван Иванович молча кивнул. Он ТОЛЬКО что вышел из послеоперационной палаты, где находилась Полозова. Больная спала полусидя, на специальной кровати с высоко поднятым изголовьем. Тугие косы, уложенные на подушке, огораживали ее прозрачное лицо, отсвечивавшее холодной бледностью. С запрокинутым лицом и закрытыми глазами она походила на надгробное изваяние, но на тонкой шее, чуть повыше ключицы, пульсировала выпуклая жилка и глубокое дыхание приподнимало грудь и живот, недавно совершенно неподвижный. Что могло сравниться с этим чудом?! Сердце больной освобождено от каменного панциря. Она должна теперь жить! Но, глядя на нее, хирург все еще не мог свободно вздохнуть, как грузчик, только что сваливший чрезмерную ношу.
«Можно ли отказаться от попытки помочь, если человек тонет в бурлящей прорве? Может быть, он утонет сам и утопит спасающего, но хороший пловец сразу бросится в воду, а не будет рассуждать, получится ли толк из его доброго намерения. Удерживать его нельзя, а тем более нельзя мешать хирургу, овладевшему техникой операции, выполнить свой прямой долг!»
— Да-да-да! Нельзя! — вслух, но не замечая этого, сказал Иван Иванович, и Алеша удивленно оглянулся: к кому относятся его слова?
— Хотите пойти в консерваторию? Сегодня «Реквием» Моцарта, — робея, предложил он. — У меня два билета. Я хотел пригласить Наташу Хижняк, но она… Она не может… Пойдемте! — попросил Алеша, изменяя на этот раз своей юной симпатии ради старой детской влюбленности.
Иван Иванович задумался. В музыке он чувствовал себя перед Алешей как пионер перед академиком, но скорбные мелодии реквиемов всегда трогали хирурга: ведь его особенно волновала трагедия смерти. Ему давно хотелось послушать хороший концерт. Отчего же не пойти сейчас? Тем более что домой возвращаться было тошно.
— Хорошо. Пойдем! — сказал он обрадованному мальчику.
— Быстро восстанавливается Сталинград? — спрашивал он по дороге в консерваторию.
— Центр почти восстановлен. Застроить весь город не так-то просто. Он ведь растянулся километров на шестьдесят по берегу.
— На Мамаевом кургане был?
— Как же! Мы сразу поднялись туда с мамой и стояли долго-долго.
Впервые Алеша заговорил о матери, и Иван Иванович, всегда ожидавший и боявшийся этого, представил себе Ларису рядом с сыном на легендарном сталинградском холме. «Высота сто два» — так назывался Мамаев курган осенью того незабываемого года. А под береговыми буграми норы блиндажей, ходы сообщения, черные на присыпанной снегом земле. И Волга — темная, точно чугун, вода, тяжело штурмующая стынущие и стонущие берега.
— Хороша, говоришь, набережная?
— Очень. Но вызывает чувство большой печали.
— Еще бы! Кто был во время обороны, никогда не забудет, сколько чудесных людей там погибло.
— Конечно. Все в городе напоминает о них. Мы там везде побывали. В Доме Павлова. На лестнице у Красного Октября, где погибла Лина Ланкова… Съездили в район Тракторного. Потом нашли следы своего госпиталя в Долгом овраге. Когда мы увидели узкую полоску берега, где держались наши войска — она отмечена теперь танками, — то просто поразились, как можно было устоять на таких пятачках? Вообще растревожились очень. — Голос мальчика зазвучал глуше. — Ведь у нас там бабушка и сестра моя, Таня, зарыты прямо на улице в воронке. Поэтому видеть развалины было очень тяжело. Маме особенно. Я ночью проснулся, а она стоит у окна, смотрит на пустырь и плачет.
Иван Иванович слушал и недоумевал, почему Алеша ничего не говорит об отце. Зато воображение хирурга сразу живо воссоздало образ Ларисы, глядящей ночью на развалины, похоронившие ее близких.
По широкой лестнице, устланной красным ковром, друзья поднялись в фойе Большого зала