сизый наступил вечер, а позднее, когда стемнело, возникли на берегу огни… Редким пунктиром фонарей прочерчены линии дорог, а между ними черные квадраты, прямоугольники и просто пятна, точно зияющие провалы. Теплоход шел, и все плыли навстречу по правому берегу печальные эти огни. Десять километров, пятнадцать, двадцать… Гнездо живых огней — контуры больших домов, и снова тот же световой пунктир и черные пятна.
Зарево над темными корпусами. Ряд высоких труб — восстановленный завод, и опять гнезда огоньков и черные пятна. Лариса стояла, вцепившись руками в перила борта, и с волнением всматривалась в очертания полуосвещенного берега.
— Что это? — спросил Алеша, выбежав из салона, где он играл на рояле.
— Это Сталинград.
Он встретил приезжих величавой колоннадой, высоко вознесенной над новой набережной, залитой ярким светом. Гранитные ступени монументальных лестниц поднимались на кручу берега. Облицованные мрамором парапеты, в зеркально-отшлифованных плитах которых отражались огни пароходов и пристаней. Всюду цветы. Нежно-душистые южные розы, ярко-красные флажки канн с их траурно-черными листьями и ковры гвоздики, как свежепролитая кровь, — все напоминало о тех, кто сражался на этом берегу против фашистов.
— Недалеко отсюда стояла дивизия Родимцева. Его солдаты написали на остатках стены на берегу: «Выстояв, мы победили смерть», — говорила Лариса, и голос ее дрожал. — Ты понимаешь, Алеша?
— Да, конечно.
Кругом шумели толпы людей, бегали, несмотря на позднее время, детишки, а они, двое сталинградцев, приехавших посмотреть на родной город, разговаривали почти шепотом.
Город строился, лязгали на площадках экскаваторы, двигались высокие краны. Голубой огонь электросварки, пронизавший отсветами черную глубь неба, выхватил из темноты стаю, казалось, белоснежных гусей, летевших над многоэтажным, еще не законченным домом. Птицы шарахнулись и все разом взвились в вышину. Волга… Волга, вековечная птичья дорога.
38
Среди ночи Лариса испуганно поднялась на подушке. Да, она в Сталинграде, но как тихо вокруг… Только время от времени доносится шум машины, проходящей по опустелой улице. Гудки со стороны Волги больно резанули по сердцу женщины: катер. А это теплоход— низкий, зовущий голос. Волга! Спал на диване Алеша. Свет уличного фонаря пробивался между косяком окна и шторой. Старый дом — это двухэтажная гостиница. Он был свидетелем обороны. Таких домов в городе после нашествия остались единицы. В нем дрались… Он стоял тогда без крыши — обожженная взрывами коробка с проваленными перекрытиями потолков. Тут всюду валялись трупы, и каждый камень был полит кровью. Видения прошлого надвинулись на Ларису со всех сторон, и она похолодела, окруженная ими…
Накинув халат, женщина босиком прошла по комнате — полы тут новые; осторожно, чтобы не разбудить сына, распахнула тяжелые шторы. Прямо перед окном недавно возведенные, но уже обжитые дома новой улицы. Вон в той стороне жила до войны ее семья. Там же неподалеку вокзал, построенный на месте разбитого старого, где разыгралось столько кровавых трагедий. Вдоль тротуаров мягко колыхалась под порывами ночного ветра темная листва деревьев. Улица уже озеленена. У самого окна, рукой можно дотянуться, покачиваются экзотически огромные листья молодой шелковицы. Уборщица сказала, что молодые деревья растут здесь с невероятной быстротой. Некоторые просто на глазах поднимаются. Немудрено… Вот, например, это. Никогда еще Лариса не видала таких больших и сочных листьев на шелковичном дереве.
На минуту она зажмурилась — так билось сердце, прямо в горле колотилось оно, заполняя уши звоном, — и снова посмотрела. Да, листья дерева шевелились, переливались глянцем, но это не был отблеск уличного фонаря. Ларисе вдруг показалось, что сквозь темную зелень просвечивает… кровь. Отшатнувшись, она перешла к другому окну, тихонько раскрыла створку и, выглянув, увидела за забором край большого пустыря, покрытого развалинами. Угол разбитой коробки дома, груды кирпичей, изогнутые рельсы перекрытий и обломанные белые ступени в черный зев подвала… Луна висела над пустырем, и все на нем, резко выступая в чередовании света и теней, выглядело мертвым.
У лукоморья дуб зеленый,—
прозвенел в ушах Ларисы детский голосок; она беззвучно заплакала, и сразу около нее очутился Алеша.
— Не плачь, мама! — сказал он ломким голосом и, косматый, теплый спросонья, обнял ее за плечи. — Что же теперь поделаешь?!
Конечно, ничего не поделаешь! Можно вновь посадить сады, восстановить заводы и целые города, но никто еще не вернул матери погибшего ребенка.
И Лариса заплакала еще сильнее.
Алеша сам мучился все эти годы, осаждаемый отрывочными, но острыми воспоминаниями, похожими на осколки стекла. Леню Мотина он помнил хорошо, друга Вовку Паручина тоже. А вот момент смерти бабушки и сестренки… Словно он сам умирал тогда… Оглушительный гул, блеск, и свет огня, и кровь… и кто-то кричал… Было ли это «тогда» или позднее? Возможно, и раньше он услышал тот крик, а потом уже кричали, стреляли, умирали непрерывно. Алеша пытался восстановить в памяти все по порядку, но то бабушка тащила его за руку, то он семенил маленькими ножонками возле матери… И другие женщины, и дети метались по улицам. Старик в толстом пальто сидел на тротуаре, кто-то толкнул его, и он рассыпался кучей пепла. Алеша только успел заметить его серое лицо. Он истлел от' пожара, бушевавшего рядом.
Долго шла война, и таких ужасов еще насмотрелся Алеша, что если бы их видел не один маленький мальчик, а сто взрослых людей, то и они были бы ранены душевно на всю жизнь. Позднее он слушал в Москве симфонию Бетховена, и тяжелые воспоминания, которые жили с ним неразрывно, вдруг по-особому зазвучали в нем. В злобном гуле взрывов, в свисте падающих бомб, лязге и скрежете танков послышались ему мощные и добрые солдатские голоса, и детский плач, и женская песня о жизни, о счастье… Так в нем возникла мысль написать музыку о войне. Он еще не знал, что напишет, но играл, прислушиваясь к себе, повторял, когда получалось, запоминал, записывал. Многое еще кипело в душе, мучило, искало выхода.
Но что же все-таки произошло в конце августа тысяча девятьсот сорок второго года в тихом переулке неподалеку от бывшей Саратовской улицы?..
Проснувшись рано утром, Алеша, стараясь не шуметь, быстро оделся: хотел до пробуждения матери побывать там, где они жили перед приходом фашистов. Но Лариса не спала. Она так и не смогла больше уснуть, принуждая себя лежать в постели, чтобы опять не потревожить сына.
Вскоре они уже шагали по городу, который заново вставал из развалин. Не рассчитав этого заранее, они встретили очередную годовщину страшной бомбежки на сталинградской земле.
Последние дни августа… Стояла жара, и створки окон повсюду были распахнуты, в комнатах виднелись цветы. Малыш сидел на подоконнике в нижнем этаже, свесив наружу ножки, и жадно ел арбуз, то и дело погружая толстую рожицу, мокрую от сока, в мякоть большого куска, похожего на красный полумесяц.
Арбузы лежали грудами на тротуарах возле торговых киосков, зелено-полосатые их бока выглядывали сквозь решетки балконов; прохожие несли их в сетках-авоськах или под мышками, широко расставляя оттопыренные локти. Но мать и сын, занятые своими мыслями, заметили только ребенка в окне. Алеша усмехнулся, тронутый его комичной сосредоточенностью, а Ларисе представился другой мальчик, в беленькой рубашечке, плакавший на балконе дома, уже покосившегося набок.
Огонь вдруг светло блеснул над зданием, все заволоклось дымным облаком, и ничего не стало. В родном переулке тоже оказались лишь навалы горячего щебня Да огонь пожаров. Развалины рухнувшего дома закрыли выходы из подвалов-убежищ, где заживо были похоронены сотни людей. И мать Ларисы, и Алеша, и дочка…