«Тиуа… Тиуа… Тиуа…»
Сигналы стали слабеть и постепенно затухли, кончилась лента в магнитофоне, на улице с рассветного неба, из насквозь просвеченной солнцем тучки, прошел короткий и веселый утренний дождь. И первые трамваи ясно закраснели чисто омытыми боками, хотя дождь и был очень слабый, редкий.
…Федор Иванович пришел в себя около шести часов утра. Он увидел очень близко, а потому странно и непонятно выглядевшую синюю расплывшуюся лужицу – чернильное пятно. И первое, что подумал, было – щеку измазал…
Он медленно поднял голову, и, хотя боль в ней не прошла и глаза резало, все вокруг прерывисто кружилось, Федор Иванович понял, что жизнь продолжается, что это только обморок, только некий перерыв постепенности; что ледоколы ушли куда-то дальше, не взяв его с собой.
– Славно, – тихо сказал он сам себе и огляделся с настороженностью, но не увидел следов рвоты. И это утешило его.
– Славно, – повторил он. – Воды надо выпить…
И тут только вспомнил о ракете, о нарастающем звуке ее сигналов, о странном ощущении связи с прошлым и будущим сразу.
– Принял, – вспомнил и сказал он, трудно шевеля совершенно пересохшими губами. – Ишь, нёбо-то – совсем наждаком стало…
Он прислушался. Квартира еще спала, никто из жильцов не встал, чтобы идти на работу, никто не мылся, не готовил на газе утренний завтрак, не переругивался; никто из них не знал и никогда не узнает обо всем, что произошло здесь, совсем рядом с ними, этой ночью. Они тихо спали, а Федору Ивановичу пришлось побывать за это время так далеко, как только может побывать смертный… Он услышал глухой рокот внутри приемника, взглянул на часы, понял, что приемник здорово устал за ночь, и выключил сеть. Потом включил магнитофон… Долго слышалось невнятное шебуршание, потом его собственный голос: «… Сигналы ракеты! Ноль часов сорок три минуты шестнадцать секунд… Время Гринвича. Радист Камушкин…» И наконец – «тиуа… тиуа… тиуа…»
Он слушал эти «тиуа», пока они не стали слабеть и не смолкли совсем. И все это время смотрел в окно на провал в кирпичной стене на острове Новая Голландия, на темные пятна галочьих прошлогодних гнезд в ветках старых тополей. И ему становилось все лучше и лучше. И когда кончилась лента в магнитофоне, он вспомнил Риту. Тревога за нее, впервые с тех пор как они расстались, возникла в нем с полной силой.
– Надо идти, Федя, – сказал он. – Надо, дорогой. – Он очень жалел сейчас себя, он с полной отчетливостью понимал, что заслужил отдых, сон, тишину, беззаботность, но не мог себе этого позволить.
– А когда-нибудь я мог себе все это позволить? – сказал он опять вслух. И встал. Комната, карта на стене, диван-раскладушка, умолкший приемник, чайник с кофе, фотография горящего немецкого «фердинанда» с девушкой-сандружинницей возле него, деревянный кораблик, стеллаж с пыльными книгами – все это медленно двигалось вокруг Федора Ивановича, но он уже был в силах сосредоточить себя на этом вращении и остановить его.
– Так-то вот, – пробормотал Федор Иванович. Он прошел к двери, отпер ее, вышел на кухню и долго, жадно пил воду прямо из-под фыркающего крана. Вода текла ему за ворот, щекоча грудь и живот. Потом Федор Иванович смочил голову, и уже вспомнил про то, что хочется курить, и обрадовался этому желанию. К телефону он пробирался вдоль стены, опираясь на нее, но шершавость некрашеной штукатурки была приятна пальцам и утешала, радовала. В этой шершавости была сухость и жесткость земли.
Ответили сразу. Федор Иванович сказал, что сигналы ракеты были приняты им в ноль часов сорок три минуты по Гринвичу…
– После ноля проходимость волн улучшилась, – ответили ему. – Большое спасибо. Сдадите запись завтра до полудня.
Федор Иванович повесил трубку.
На Мойке возле роддома двое рыбаков копались в моторной лодке, готовились выйти на Неву за корюшкой. Больше людей нигде не было видно. Только пустынные, влажные после недавнего дождя набережные, покойное течение мутной воды, тусклый блеск крыш. Парадная роддома была заперта. Федор Иванович долго стучал в нее, пока не нашел звонок. Отворила сонная сестра, подняла страшный крик, ругала мужей, которые совсем уже с ума посходили. Федор Иванович не возражал, наоборот, даже сам говорил, что он муж, пришел узнать о жене, требовал допустить его к дежурному врачу во что бы то ни стало. Был он, вероятно, сильно бледен и машинально все поднимал руку, прикладывая ее к затылку. И его пустили.
Дежурный врач долго ничего не мог понять, таращил через стекла очков глаза. Потом выругался и спросил:
– Это она сама вам сказала, что после рожать не сможет?
– Она, – сказал Федор Иванович.
– Дорогой мой, – сказал врач. – Мы еще ничего не делали, и, если хотите, можете с ней на эту тему поговорить. Но уверяю, если она захочет, то и после этого может матерью-героиней стать.
– Спасибо, доктор, – сказал Федор Иванович. – Но зачем ей врать было? Вот этого я никак не пойму.
– Плохо женщин знаете, дорогой мой, – сказал врач. – Как же они без фантазий, это я мягко говорю, жить будут? На том и стоим. Кстати, слышали: ракету куда-то опять запустили?
– Слышал, – сказал Федор Иванович.
Он вышел на Мойку и увидел, как моторка зачадила синим дымом, побежала вниз по течению, волны тихо взбулькнули под гранитными набережными. И ему невыносимо захотелось самому уйти куда-нибудь в тихий простор Финского залива, сидеть на низком борту, ловить корюшку и совершенно ни о чем не думать.
Критика на критическое послесловие Игоря Золотусского