школу, будет переходить из класса в класс. А полицейские, все те же три смены полицейских, будут преследовать его мать. Ребенок привыкнет к ним, станет звать их «наши дяденьки полицейские», играть с ними. Но в восемь лет он узнает, почему растет без отца, прибежит из школы и крикнет им: «Верните моего отца! Верните отца!» И больше не скажет им ни слова. Мемед вырастет гордым, смелым мальчиком… Все дети будут расти на глазах у отцов изо дня в день. Его Мемед из года в год — на фотографиях без звука, без слова. И рядом с притаившейся в его груди смертью будет он носить с собой по миру тоску по сыну, по его матери, по его родине. И снова десять лет только исписанная бумага станет единственным вещественным выражением их любви. «Мой милый, это сто пятнадцатое письмо к тебе…», «Назым, любимый мой, это девятьсот шестьдесят четвертое письмо мое…», «Любимый, пишу тебе тысяча пятьсот тридцать первое письмо…», «Назымушка, мой милый, это две тысячи триста двадцать пятое письмо… Забудь мои заботы, мои печали — меня не забывай…» Десять лет. Как другие узнают все породы деревьев, все виды рыб, все классы звезд, так он узнает все виды разлук. И эта последняя разлука с матерью его единственного сына будет страшнее смерти…

Известие, что он решил начать голодовку, вызвало такой гнев, что власти оцепили бурсскую тюрьму двойным кордоном полиции. Он не зря полагался на совесть своей страны — тюремщики боялись, что его освободят силой. Тысячи телеграмм полетели в Анкару. Власти попробовали оказать давление на родных поэта, чтоб те уговорили его переменить свое решение. Но не возымели успеха.

И тогда сквозь полицейские кордоны пошли к нему в камеру газетчики.

…Как бы это сказать, ну, скажем так — странный народ наши газетчики. Я, мол, в отчаянии, в глубокой душевной депрессии… Моя жена рыдает у ворот тюрьмы в три ручья и прочее и прочее. Вот, мол, поэтому я и принял свое решение… Послушайте, сделайте милость, я ведь вас утешил, успокойтесь. Разве я не говорил: «Я не отчаялся!» Но никому до моих слов нет дела. Если я поступаю так, как должен поступить, то не с отчаяния и не с горя, не от уныния и душевной депрессии, а потому, что у меня нет другого способа восстановить справедливость, помочь властям приступить к делу, кроме как рискнуть своей жизнью. Чтобы хоть чуточку помочь этому делу, я готов принять смерть. Слава богу, я в своем уме и знаю, что делаю. Но, как я говорил, не смог растолковать этого даже адвокату. Почему-то никто не допускает, что гражданин Турции может, если нужно, рискнуть жизнью и умереть ради истины, ради правды, ради восстановления справедливости. А ведь сколько, сколько людей, умевших принять смерть за правду, за справедливость, дал и даст еще миру наш турецкий народ…

Срок ультиматума, который он поставил властям, истекал. Он вышел в коридор, разыскал повара Якуба. Обнял его за плечи:

— Говорят, ты здесь повар?

— Повар, ваша милость, — в тон ему ответил Якуб.

— Отлично. Настало твое время показать свое искусство. Завтра я начинаю голодовку. Приготовь мне все лучшее, что ты умеешь. Какие продукты прикажешь заказать в тюремной лавке? Что у тебя там в меню?

Якуб склонился в поклоне, словно официант в ресторане, и проговорил без единой запятой:

— Из первых — суп вермишелевый суп макаронный суп рисовый из тушений — фасоль в стручках бобы в стручках бамья баклажаны с мясом баранина с луком и овощами сладкий горошек из жарких — кабачки жареные баклажаны жареные ягненок курица из котлет — люля с томатом и рисом из жаркого на решетке — отбивная печень шашлык бараньи яйца из салатов — горчичный русский помидорный яичный из сладких — кадынгёбеги шамбаба молочный кисель сютлеч гюллеч…

Назым остановил его:

— Кто все это может съесть?

— Ты, отец. Раз начинаешь голодовку, отведай всего сколько влезет и выдержишь не двадцать — сто один день…

Он расцеловал Якуба в обе щеки. Названия блюд напомнили ему детство. Все это он любил и хотел бы отведать. Только как есть блюда, о которых большинство арестантов и не слыхало, у них на глазах? Но ведь он будет есть последний раз в жизни…

В три часа утра 8 апреля они уселись с Ибрагимом друг против друга и приступили к трапезе. Отчего они выбрали такое время? Оттого ли, что днем было бы больше зрителей, или потому, что его подсказали им смутные воспоминания о рамазане, когда есть можно только ночью?.. Якуб превзошел самого себя. Ибрагим, чтобы разжечь аппетит учителя, старался вовсю — ел и нахваливал. Но кусок не лез Назыму в горло. Казалось, он стыдится, что позволил себе закатить этот пир. И когда взошло солнце, с облегчением отодвинул тарелку.

Голодовка началась.

Первый день прошел легко. Чтоб обмануть желудок, он пил воду и курил. Три раза в день.

На второй день вместе с голодом явился прокурор. Верно, телеграммы, отправленные накануне, властям и в газеты, вызвали отклик, раз он так настоятельно требовал прекратить голодовку.

Третий день был похуже. Голод вгрызался в кости. Явился адвокат. Странно, но он тоже убеждал его отказаться от своего решения.

На четвертый день приехала Мюневвер. Он лежал, вытянувшись на койке, похудевший и глядел на нее с такой нежностью, что она не сразу могла заговорить.

Мюневвер привезла массу новостей. И все добрые. В Анкаре три поэта — его двоюродный брат Октай Рифат, Орхан Вели, Мелих Джевдет — объявили трехдневную голодовку солидарности. Молодежь вышла на демонстрации. В США Поль Робсон обратился с воззванием к народу…

…В 1949 году, когда Назым узнал о попытке расистов линчевать народного певца Америки в Пикскилле, он написал:

Они нам не дают петь наши песни,    мой черный брат с жемчужными зубами,    орлинокрылый соловей. Они нам не дают петь наши песни, боятся, Робсон. Они боятся утренней зари, боятся видеть, осязать и прикасаться… Любить боятся, как любил Ферхад. (У вас, наверное, тоже есть Ферхад. Как звать его?) Они боятся семени, земли, воды текущей и воспоминаний. Ведь на ладонь их никогда не опускалась, как птица теплая, рука друзей, не жаждущих ни векселя, ни чека… Они надежд боятся, да, надежд боятся, Робсон, боятся, мой орлинокрылый соловей, они боятся наших песен.

Теперь рука Робсона легла на его плечо: «Мы в Америке должны сделать все возможное, чтобы заставить турецкое правительство освободить Назыма Хикмета. Все прогрессивные силы американского народа должны объединиться для освобождения великого поэта. Наши писатели, художники, все, кто истинно любит культуру американского народа, должны поднять свой голос протеста. Назым услышит нас так же, как услышат нас и те, кто хочет заглушить этот голос. Мы можем спасти великого народного поэта для рабочего люда Турции, Америки, для всего мира, если будем действовать немедленно…»

По призыву деятелей культуры США вокруг турецкого консульства в Нью-Йорке, сменяя друг друга, круглые сутки ходили молодые люди с плакатами: «Спасите Назыма Хикмета!..»

Они не увидятся с Робсоном. Робсону не дадут заграничного паспорта, потом Назыма свалит инфаркт, затем заболеет Робсон. Но их имена снова прозвучат рядом в тот день, когда Всемирный Совет Мира назовет первых лауреатов Международной премии мира.

Вы читаете Назым Хикмет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату