По сообщениям газет, проект был обсужден в законодательной комиссии и со дня на день должен быть передан на утверждение меджлису. Дни текли, все меньше оставалось до конца сессии, атмосфера в тюрьме, во всех тюрьмах страны насыщалась электричеством.
Особенно тяжелы были ночи. Камеры закрывались в девять. И ждать новостей приходилось до утра. Три недели продолжалась эта пытка надеждой.
Настала последняя ночь. Никто в тюрьме не сомкнул глаз. И когда распахнулись двери камер, им сообщили черную весть: меджлис, так и не приняв закона об амнистии, закончил свои заседания…
Он снова лежал на койке, глядя в потолок. Он ждал двенадцать лет. Ждал, только ждал. Он должен теперь что-то сделать… Он больше не мог ждать. Сделать, чтобы вышли на волю тысячи людей. Но что он мог?.. Чем он располагал? Только жизнью… Он должен поставить на карту свою жизнь… Верно. Свобода или смерть! Спасибо Мюневвер, она дала ему силы — он или умрет, или обретет ее, не на бумаге, не в стихах, живую, как дыханье… Свобода или смерть!..
Он вскочил с койки, открыл дверь в коридор и крикнул лазаретному повару Якубу:
— Позови ко мне Ибрагима!
Когда Ибрагим вошел, он снова лежал на койке. «Люди, сколько их на земле… Прекрасен мир… Что с того?.. Одним будет меньше…»
— Что с тобой, отец? Ты болен?
— Нет. Я умираю, сынок.
Ибрагим опешил.
— Но что случилось? Что с тобой? Еще вчера ты ходил. Еще сегодня утром…
Назым сел.
— Послушай, Ибрагим, это слишком серьезно. Перестань плакать. Садись и слушай. Сотни людей стараются меня освободить, а я сижу здесь, как ягненок. Хватит! Свобода или смерть! Я напишу письмо… Министру юстиции… После того, как всем стало ясно, что я сижу безвинно и осужден незаконно, прошло пять месяцев. Больше я не желаю гнить заживо в этой могиле. Если меня не освободят через пять дней, я покончу с собой…
Он обернулся, вынул из-под подушки коробочку:
— Вот снотворные пилюли…
Ибрагим не знал, что сказать. В раздумье, в отчаянии, в печали, в надежде ходил по камере. Назым сел за машинку. Он был в ярости, словно сидел за пулеметом.
— Готово. И письмо. И заявление. Письмо я отправлю сам. А заявление — ты, по адресу, который я тебе скажу. Но только, когда умру. Не отправляй, пока не убедишься хорошенько. Лекарство может не подействовать или меня станет тошнить. Если я останусь в живых, а ты это отправишь, я буду опозорен, понял?
— Как скажешь, отец.
— Заявление нужно потому, что они письмо это скроют. И к лучшему. Из письма можно понять, что я умираю только за себя. А в заявлении сказано все: я приму смерть через пять дней в знак протеста против издевательств над всеми нами, над страной, над ее людьми… И если умру, то не напрасно… Они ответят за то, что сделали двенадцать лет назад… Может, моя смерть на что-то сгодится…
Назым понизил голос:
— Давай теперь подумаем, как это заявление спрятать…
Сколько ни думали, ничего путного придумать не могли. Попробовали сложить полотно в два слоя, а между ними вклеить заявление. Потом Балабан нарисовал бы на полотне картину… Но в том месте, где была бумага, торчал бугор — непременно найдут. И тогда ему пришла мысль: есть на свете место, где никто не может найти спрятанное. Ибрагим, его ученик Ибрагим Балабан должен выучить заявление наизусть… Но подпись? Ибрагим — художник. Он повторит его подпись — комар носу не подточит. Решено!
Они уселись друг против друга. И фраза за фразой, словно клятву или молитву, повторили последние слова Назыма Хикмета, которые он хотел сказать людям.
Эти слова навсегда засели в моей памяти… «Я поднял это оружие в защиту людей труда, в защиту подвергающейся преследованию интеллигенции, в защиту правды, справедливости и красоты. Не осуждайте меня, люди, за то, что я прибегнул к оружию безоружных. Мне не остается ничего другого, как сделать своим оружием смерть, а себя самого — патроном. Я знаю, в бою это самое простое. Но это последнее средство протеста и сопротивления…»
Я повторял их про себя несколько часов подряд. И когда убедился, что знаю наизусть слово в слово, взял написанную отцом бумагу и приложил ее ко лбу: «Спрятано. Никто, кроме меня, не найдет!..»
Назым закурил трубку. Зашагал из угла в угол. Все было правильно. Он готов. Только бы Ибрагим ничего не перепутал…
— То, что ты выучил наизусть, Ибрагим, ты уже не забудешь, правда?
— Разве забудешь суры корана?!
Назым усмехнулся. Странный народ эти крестьяне.
— Ты много молился, Ибрагим?
— Как все дети в деревне. С восьми лет стал творить намаз и блюсти пост…
Он вдруг подумал, что никогда, в сущности, не постился. Голодать голодал, но это другое — добровольно отказаться от пищи. Дед не заставлял их поститься, а потом он перестал верить. Говорят, в посте есть удовлетворение. Человек очищается, что ли… Вот, мол, я тоже знаю, что такое голод. Сытый голодного не разумеет. Я теперь хоть и живу сытно, но разумею своих младших братьев… Так сказать, социализм навыворот — опуститься до голодного, вместо того чтобы накормить его. Но ведь пост есть у всех народов. Может быть, без самоограничения нет морального здоровья. У наших крестьян пост вроде праздника голода.
Он вдруг зашагал так быстро, словно отправился в далекий путь. Но через два шага уткнулся в стену. «Ох, стены пошли на меня!» В самом деле, что, если выбрать это? Как-никак борьба? А может, просто еще одна пустая надежда остаться в живых? Нет, уж лучше сразу… Слишком медленная смерть. Каждый день понемногу съедать самого себя. Каждый день будешь съеживаться. Останется скелет, обтянутый кожей. Глядеть голубыми глазами из обтянутого кожей черепа на своих мучителей. И в конце концов все равно смерть…
Он провел рукой по лбу. Рука стала влажной от пота. Он снова задымил трубкой. Беспомощно обвел глазами камеру, словно ища, с кем бы поделиться своими мыслями. Но, кроме Ибрагима, в камере не было никого. А тот сидел на койке, свесив руки и глядя в пол, — молча оплакивал его смерть.
Смерть. Он был давно готов к ней. Думал, что готов, пока она была далеко. В молодости нет ничего дешевле собственной жизни. Теперь же, когда жизнь была так дорога — в сущности, он жил так мало, — он должен был сам выбрать себе смерть. Конечно, принять таблетки легче и проще. Уснуть и — не проснуться…
Он помотал головой, словно отгоняя эту мысль. Вот она уже и надела самые мягкие одежды, соблазняла его нежной песней о великом покое… Шалишь, старуха, если уж возьмешь меня, то с бою.
— Верно, Ибрагим, снаряд должен быть замедленного действия?
Ибрагим очнулся, поглядел на него в тревоге.
— Я говорю, голодовка хоть и трудней, но зато не то что самоубийство…
— Верно, отец, — обрадовался Ибрагим. — И в конце еще есть надежда.
Он обнял его за плечи:
— Ах ты, мой Кельоглан! Надежды, что освободят меня, слишком мало…
— Но ведь все требуют твоего освобождения. Ты им должен отсюда помочь!
— Ладно! Решено. Будем жить каждый лишний день назло врагам… А письмо перепишем: если через пять дней меня не освободят, начнем голодовку…
Он повеселел, точно свалил мешок с плеч. Дело сделано. Он решил самую трудную задачу, и, кажется, решил верно. Вот так-то!..