Счастье быть одиноким
Воскресное утро. Предрассветный мороз. В ту пору, когда «бархат ночи» уже полинял, а «парча рассвета» еще не расцвела на небе, все имеет паутинистый цвет, как выгоревшая на свету парусина.
Нас выстроили с вещами во дворе. Пересчитали, проверили по списку. Женщин — 11, и они не очень вымучены тюрьмой. У них и на воле жизнь не многим лучше каторги, но они как-то приспособились, ведь женщины очень живучи.
Затем принялись пересчитывать мужчин. Я даже не думала, что их так много наберется — 33 человека, и они в куда худшей форме. Среди них из рук вон плоха группа из пяти человек. Особенно главный виновный — Андрей Бибанин, смертник. Двое молодых парней, дезертировавших с фронта, и трое их укрывателей еще осенью, вскоре после моего прибытия, пытались совершить побег — сделали подкоп и вылезли из КПЗ. Но там же, в ограде, их поймали. Кажется, один из их группы отказался от попытки бежать и сам поднял тревогу, надеясь таким путем выслужиться. Их поймали, связали, заткнули рты и избивали до самого утра. Днем Татьяну Жданову брали, чтобы вымыть у них пол — он весь был залит кровью.
Андрею Бибанину и его товарищу, который умер сам после побоев, дали по вышаку, а всем прочим — по катушке, то есть 10 лет. Андрей Бибанин и его отец содержались отдельно, отец тоже был смертником, но ему заменили, — у обоих был такой же плачевный вид, как и у меня. Остальные содержались в КПЗ не очень долго или получали передачи, так что еще не успели дойти до ручки.
Вот и теперь все волновались и молили Бога, чтоб отправка этапа хоть немного задержалась. Ведь сегодня воскресенье, день передач: вот-вот подойдут матери, жены, дети со скромными узелками. Хоть еще раз поесть перед долгой, изнурительной дорогой, хоть издалека проститься перед долгой, может быть вечной, разлукой.
Горькая вещь — одиночество. Это палка о двух концах. Оно, с одной стороны, не дает стимула к борьбе за существование, так как не для кого бороться. С другой — придает мужества тому, кто знает, что его смерть никого не заставит страдать.
Все, кроме меня, надеялись, что хоть кто-нибудь придет к ним в это последнее воскресенье. Но нет… Бог ли не услышал молитвы? Черт ли подсказал нашим рабовладельцам поторопиться? На востоке небо чуть краснело, как от стыда, когда явился начальник милиции Николай Радкин и «благословил» наш этап в дорогу. Нас принял конвой во главе со старшим тюремщиком Леней Пощаленко. О чем Радкин говорил с ним, я не знаю, но заключительные слова я хорошо услышала и запомнила:
— Когда их сдашь из рук в руки в Томске, пусть хоть все умирают, но довести ты их должен живыми.
Все, знающие Николая Радкина, отзывались о нем с большой похвалой, как о человеке гуманном. Как же должны были рассуждать негуманные, безжалостные?
Двинулся наш караван, выполз из ворот, растянулся по еще не проснувшейся улице, поскрипывая мерзлым снегом, окутанный паром от дыхания. Впереди начальник конвоя на коне, затем мы, 11 женщин, потом опять верховой и группа мужчин — 33 человека, а позади двое саней с поклажей и провиантом, охранники. Перед этапом родным разрешили принести внеочередную этапную передачу, так что почти у каждого, кроме меня и Бибаниных, был сидор со снедью: сушеной картошкой, творожной крупой, лепешками из чего угодно — жмыха (дуранда), картофеля и гороховой муки. У тех, кто побогаче, вяленая рыба, сушеное мясо, сухари. Но люди все равно озирались и вздыхали. Каждый надеялся в последний раз увидать родных, хотя ясно, что в такую рань вряд ли кто успеет… Вдруг далеко позади послышался чей-то вопль:
— Вася! Соколик родимый! Кормилец мой ненаглядный!
Столько горя было в этом старческом задыхающемся голосе, столько беспомощного отчаяния в ее попытках догнать сына, что сердце, как говорится, кровью обливалось.
— Шире шаг! Не оглядываться! — рявкнули конвоиры.
А старуха размахивала клюкой и, не выпуская кулек с передачей, спотыкаясь и увязая в глубоком снегу, падая и вновь вскакивая — маленькая сгорбленная фигура — пыталась догнать конвой, спрямляя по целику путь.
Вот она выбралась на дорогу, но напрасны были ее усилия — расстояние все увеличивалось и увеличивалось. Она уже не кричала — видно, воздуха не хватало — и все еще рвалась вперед. А дорога шла в гору. Где там выдержать ее старому сердцу? Вот она упала. Встала, закружилась на месте и снова упала. Вновь встала и, не подбирая торбы с передачей, еще брела несколько шагов вслед удаляющемуся конвою. Затем упала и больше уже не подымалась…
Пока мы не завернули за два домика, стоящие на отшибе, и не стали спускаться вниз, на лед, по которому проходил зимний тракт, могли видеть темное, неподвижное пятно на дороге. Что с ней, умерла? Не выдержало старое сердце? Или просто рыдает и рвет на себе волосы? Встанет она? Или замерзнет? А что, собственно говоря, для нее лучше?
Какое иногда счастье — быть одиноким…
Эх, Сибирь, матушка Сибирь, много караванов с невольниками гнали по твоим просторам! Звенели прежде кандалы… Теперь их нет, они стали не нужны: в кандалы закованы не руки и не ноги, а души человеческие, и эти кандалы делают людей более покорными и беспомощными.
Нет! Отсутствие кандалов не указывает на смягчение нравов, не вызвано оно и экономией металла.
Человека заковывали, чтобы лишить его свободы движения. Этого же результата — при значительно меньшей затрате средств и материалов — достигают с помощью голода. Теперешние невольники должные напрягать все свои силы, чтобы не упасть обессиленными.
Кандалы облегчали работу надсмотрщикам. Никуда не убежит и не закованный кандальник нынешних дней. Никто не даст ему прибежища — побоятся! Никто его не накормит: все отмеряют хлеб на аптекарских весах, все бряцают цепями унизительного голода. Голодный или ставший от голода жадным охотно выдаст беглеца, лицемерно прикрывая лояльностью свою жадность и трусость. Потомки тех, кто оставлял на полочке за дверью хлеб для беглого каторжника, теперь сами помогут изловить беглеца. Все скованы одной цепью — круговой порукой, и тот, кто не помо-гает изловить беглеца, автоматически несет ответственность как соучастник.
…А там, на дороге, лежит старуха. Она хотела попрощаться с сыном. Рядом с ней торба, в которой смена белья и вареная картошка. Картошка замерзает; старуха тоже.
Хлеб наш насущный — черный, но вкусный
Христос завещал нам молитву Господню, и в ней первое, о чем мы просим Отца нашего Небесного, это: «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Не хлеб с маслом и не сдобную булку, а тот «насущный», что стоял между нами и мучительной, унизительной смертью.
Кто долгие годы сам голодал и видел, какое гибельное влияние имеет голод, — не хороший аппетит после работы на свежем воздухе, а тот голод, который наваливается на человека, душит его, помрачает рассудок и раздирает, будто крючьями, внутренности, — тот знает, что это не лицемерие и не ханжество, когда мы говорим или думаем, чувствуем подсознательно: «Благодарим Тебя, Создатель, яко насытил еси нас благодати Твоея».
В толковом словаре слову «голод» следует противопоставить слово «благодать», а антагонист благодати — отчаяние. Тогда легче будет понять, почему голод всегда граничит с отчаянием.
«Довести до Томска их надо живыми», — чтобы выполнить это напутствие, надо проявить находчивость и большую сметку. Впрочем, богатый опыт облегчал конвоирам эту задачу.
В этапе полагается 600 граммов хлеба в день на человека. Надо отмахать максимальное количество верст в день, иначе не хватит хлеба и арестанты умрут. Кроме того, из арестантского пайка как-то выкроить добавку к своему солдатскому пайку. За хлеб можно выменять у населения молоко, рыбу, мясо, кислую капусту, табак-самосад. Но если давать на человека меньше 600 граммов в день, то люди опять же умрут!