десятины. Что бы он сказал, если бы узнал, что с живой коровы надо в год сдать 40 кг мяса, 1/3 кожи, не считая молока? Или что из-за горсти ячменя умерло пятеро детей?! А те 38 азербайджанских детей, восемь женщин и три старухи, которых послали умирать от холода в низовья Оби?

Я приводила цитату за цитатой, указывая иногда страницу (тогда я еще это помнила!), и затем обрушивала целый шквал фактов, которые своими глазами видела, и предлагала Белобородову делать вывод самому.

Суриков мог бы с меня писать свою боярыню Морозову — понятно, только изображение «пафоса». Что же касается внешности… Боже, на что я была похожа! Бледная, худая, кожа да кости; волосы, стриженные под машинку, отрасли вихрами; в гимнастерке с разорванным воротом и штанах, сползающих с бедер…

Но если какой-нибудь художник захотел бы изобразить взбесившегося инквизитора, то лучшей натуры, чем Белобородов, во всем мире было не найти! Он привставал, весь подаваясь вперед и впиваясь скрюченными пальцами в красное сукно. Затем откидывался назад, судорожно комкая бумаги.

Странные у него были руки… В конце тридцатых годов я читала книгу Цвейга «24 часа в жизни женщины» («Vingt quatre heures de la vie d'une femme»), и на меня сильнейшее впечатление произвело замечание, что лицо, даже глаза, «зеркало души», могут вводить в заблуждение, но руки… Руки не умеют притворяться.

Я смотрела на руки Белобородова, не только на кисти рук, а на руки вообще — от плеч до кончиков ногтей, и они мне что-то напоминали. Но что? Лишь значительно позже я вспомнила, что когда-то в детстве мы на винограднике дяди Бори забавлялись тем, что выманивали тарантулов из их нор, опуская в нору восковой шарик на веревочке. Извлекая впившегося в воск тарантула, мы дразнили его, заставляя накидываться на нас. Белобородов напоминал мне разъяренного тарантула перед прыжком, хотя он сам совсем не был похож на это злое мохнатое насекомое, а, напротив, напоминал аскета — восточного мудреца, брамина. Но руки!

Сколько времени длился этот донкихотский поединок, я не заметила, как не заметила, когда из коридора вошел конвоир Швец. Лишь как-то мельком я увидела, что и он стоит уже в зале суда и на лице его какое-то странное, просветленное выражение.

— Суд удаляется на совещание.

Пустая формальность. Совещаться не о чем, и так все ясно. Швец, шагая со мной через двор, бормочет, посматривая искоса:

— Сама схлопотала! Надо же!

Должно быть, я не рассчитала своих сил. Шагала ли слишком быстро? Слишком ли ярок был свет в этот солнечный день 24 февраля 1943 года? Отвыкла ли я от воздуха или истощение и голод достигли предела? Скорее всего, все это вместе взятое было причиной того, что, когда я пыталась быстро взойти по крутой лестнице, ноги подо мной подкосились, я навалилась спиной на перила и, наверное, упала бы, не подхвати меня Швец. Он мне что-то говорил, и, когда смысл сказанного дошел до меня, я поняла, что мою физическую слабость он объяснил страхом смертного приговора:

— Я же тебе говорю: расстрел заменят!

Ручаюсь, что эта крутая лестница не слыхала более звонкого смеха!

— Неужели вы воображаете, что эта собачья жизнь так привлекательна, что я стала бы бояться смерти? Я просто ослабла от голода…

И вот я опять перед этой тройкой.

— Именем Союза Советских Социалистических Республик…

Чьим только именем не прикрываются тираны и палачи всех времен и народов! Ведь сжигали людей именем Господа Бога, именем милосердного Спасителя, Иисуса Христа? Ведь подвергали же пытке и казни ученых во имя чистой науки? Ведь… Тут я слышу заключительные слова:

— …к высшей мере социальной защиты — расстрелу.

Остается еще формальность: мое последнее слово. Пожимаю плечами и смотрю с усмешкой на Белобородова.

— Все, что бы я ни говорила, вы не услышите или не поймете. Самый глухой — это тот, кто не хочет слышать. Ну а тот, кто не хочет понимать, — самый глупый!

И опять на обратном пути Швец бормотал, что я «сама схлопотала». Он не читал Евангелия и не мог знать слов Христа: «Не мечите бисера перед свиньями».

Девиз Рогана

На другой день меня вывели из камеры и в дежурной комнате дали прочесть приговор — так сказать, «подержать в руках свою смерть», а затем дали лист бумаги и предложили здесь же написать кассацию, или просьбу о помиловании. Но надоела мне вся эта петрушка! Кроме того, человек на самом деле стоит столько, сколько стоит его слово, а мое слово было уже сказано.

Еще через день в камеру мне принесли и оставили лист хорошей бумаги и карандаш:

— Срок обжалования — 72 часа, и завтра он истекает.

Я пожала плечами:

— Для меня он уже истек.

И на листе написала: «Требовать справедливости — не могу, просить милости — не хочу». И подписалась.

«Дон-Кихот» оставался в своем репертуаре.

Впрочем, в ту минуту, вспомнился мне не Рыцарь Печального Образа, что было бы вполне уместно, а девиз заносчивых вельмож средневековья — Роганов: «Roi ne puis, Prince ne daigne, Rohan je suis!» («Королем быть не могу, принцем не стоит: я — Роган!»)

Кишащая клопами и смердящая всеми ароматами тюрьмы каморка — очень подходящий фон для гордого Рогана, который, поскольку не мог быть королем, считал ниже своего достоинства быть принцем.

Но целые сутки держать в руках неиспользованный лист такой хорошей бумаги? Нет, это было мне не под силу. И я его использовала: при слабом свете мерцающей коптилки, устроившись у порога на очень неудобном, но единственном в нашей камере седалище — параше, я рисовала с натуры ту бредовую картинку, которой (на этот раз уже могла с уверенностью сказать) мне недолго предстояло наслаждаться. У многих ли художников было такого рода ателье?

Прошло, пожалуй, дней около десяти или больше. Положение создалось нелепое: смертников полагалось изолировать, а меня некуда было девать. Вызвали меня как-то в дежурку, где секретарь Нина Гончарова, выслав всех из комнаты, объявляет, что приговор решено смягчить — расстрел заменить десятью годами ИТЛ.

— Вы рады, не так ли, Керсновская?

Рада? Это не то слово… Я знала, что если не случится чуда, то жизни мне не спасти. А чудес, особенно если для этого надо стать покорным, трусливым и трепещущим рабом, со мной не случается. Да что там лукавить, ожидание без надежды всегда тяжело. И я не люблю пассивной роли. Пусть лучше инициатива исходит от меня — ведь смерти у меня никто не отнимет. Горькая мысль, но как часто была она моим единственным утешением, когда казалась, что кругом нет проблеска света!

Тогда же Гончарова мне сказала, что за расстрел безоговорочно был лишь Белобородов:

— Ох, как вы его взбесили!

Остальные двое рассчитывали только попугать меня. Впрочем, не они одни убедились, что я не из тех, кто поддается запугиванию.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату