— Никак мне не отблагодарить тебя за это. Туг благодарности — все равно что пустой звук Тут я не знаю прямо…
Она махнула рукой.
— Хватит об этом, — сказала она. — Всё уже. Пойди сядь, расскажи, как это ты вдруг к нам собрался.
Он сел на скамью в алькове и глянул в окно, где стояла герань с двумя цветками, увидел колли, яблоню, которая росла у них на дворе, но давала тень и плоды двум соседним, клумбы, подстриженную траву и белый забор из сетки, все это ограждавший. Как красиво. Ему нестерпимо хотелось рассказать обо всех своих прегрешениях, чтобы хоть ими уравняться с этой не доставшейся ему красотой, но язык его цепенел, примерно так же, как ноги, когда он шел по клейкому тротуару. Его ум и тело пребывали как будто в наркотическом сне, когда восприятия сохранены, а действовать не можешь. Не было никакой возможности объяснить, что привело его сюда. Для этого пришлось бы не только перечислить все грехи, но и беглые, напрасные мечты, все его случайные блуждания по стране, все его возвращения в этот город и отъезды — снова отъезд и снова к ним не зашел, а почему — не знает. Пришлось бы подвергнуть вскрытию его приступы буйства, страх перед правосудием, его жизнь с Элен и нынешнее от нее отступничество, спанье с разными женщинами, которые ему вовсе не были нужны, его пьяные дела, утренние похмелья, ночевки в бурьяне, попрошайничество — не из-за безработицы, а сперва ради Элен, а потом — из-за того, что это легко: легче, чем работать. Все было легче, чем возвращение домой, — даже опуститься до уровня социальной личинки, уличного слизня.
Но вот вернулся домой.
Он же дома сейчас, верно?
И если да, то спрашивается как раз: почему?
— Можно, конечно, сказать — из-за Билли, — ответил Френсис. — Но дело не в этом. Спроси перелетную птицу, почему она улетает на юг, а потом возвращается на север, на старое место.
— Что-то, видно, тебя проняло.
— Говорю, Билли выручил меня из тюрьмы, заплатил залог, а потом пригласил домой, хотя я думал, никогда не пригласят после того, что я натворил… А потом узнал, что ты сделала — верней, не сделала, — и Пег выросла без меня, хотелось на нее посмотреть. Я говорю Билли: хочу прийти домой, когда смогу что- нибудь сделать для родных, а он говорит, — приходи просто так, повидаться, плюнь на индейку — вот это ты можешь для них сделать. Ну и пришел. И с индейкой.
— Но что-то в тебе изменилось, — сказала Энни. — Из-за женщины, да? Билли с ней познакомился?
— Из-за женщины.
— Билли сказал, что у тебя другая жена. Элен, он сказал.
— Не жена. И не была женой. Жена у меня одна была.
Энни, сложив на столе руки, почти улыбнулась ему, и Френсис принял это за насмешку. А она сказала:
— И у меня был только один муж. Только один мужчина.
У Френсиса перехватило глотку.
— Вот что делает религия, — сказал он, когда смог заговорить.
— Не религия.
— Мужчины на тебя как мухи на мед небось слетались. Такая была красивая.
— Пробовали. Но ни одного не подпускала. Не хотела. Даже в кино ни с кем не ходила, кроме своих и соседей.
— Не мог я жениться, — сказал Френсис. — Есть такое, чего ты не можешь. Но с Элен я жил. Это да, это правда. Девять лет, с перерывами. Она хорошая женщина, но беспомощная, как ребенок. Улицу сама не перейдет, если за руку не возьмешь. Вынянчила меня, когда я совсем доходил. Мы нормально жили. Хорошая баба, ничего не скажу. В хорошей семье выросла. А улицу ни черта перейти не может.
Энни смотрела на него печальными глазами, горько сжав рот.
— Где она сейчас?
— Черт ее знает где. В городе, наверно. За ней не уследишь. Шатается где попало — когда-нибудь так и умрет на улице.
— Ты ей нужен.
— Наверно.
— А тебе что нужно, Френ?
— Мне. Хм. Шнурок. Второй день бечевкой туфлю завязываю.
— И больше ничего?
— Держусь пока. День проработать могу. Особенно, конечно, не работаю. Памяти не потерял, все, что было, помню. Тебя, Энни, помню. Это украшает жизнь. Помню, как у Кибби на досках первый раз с тобой говорил. Ты-то помнишь?
— Как будто это было нынче утром.
— Дело давнее.
— Очень давнее.
— Господи, Энни, скучаю я по вас и по всему, но ни черта я в этой жизни не стою — и никогда не стоил. Погоди. Дай кончить. Не могу я кончить. Даже начать не могу. Но надо. Есть что сказать. Докопаться только надо, слова найти. Жалко мне до черта — только и это ничего не значит. Слова одни говенные, извини за выражение. Против того, что я сделал с тобой и с детьми, — ерунда. Я не могу это исправить. Через пять месяцев, через полгода после того, как ушел, я понял уже, что будет все хуже и хуже и поправить ничего нельзя, домой дороги нет. Вот торчу здесь, в гости пришел — и всё. Тебя повидать, пожелать вам благополучия. А у меня свои какие-то дела творятся, и выхода я никакого не знаю. В гости пришел, и всё. Мне ничего не надо, Энни, честное благородное слово, ничего не надо, только поглядеть на всех. Поглядеть — мне довольно. Как у вас тут, что на дворе. Красивый двор. И собачка славная, черт, славно. Много чего есть сказать, много чего надо сказать и объяснить, всякой такой хреновины, — извини меня еще раз, — только не готов я это сказать, не готов смотреть на тебя, когда ты это будешь слушать, — и ты, думаю, не согласилась бы слушать, если бы знала, что я тебе расскажу. Гадость, Энни, гадость. Дай просто посидеть и бутерброд дай, я голодный как волк Но послушай, Энни, я никогда не переставал любить тебя и ребят, особенно тебя, и никакая это не заслуга, и ничего я не хочу, когда говорю это, но сколько жил, я всегда помнил то, чего нет ни в Джорджии, ни в Луизиане, ни в Мичигане, а я везде побывал, Энни, повсюду, и нет на свете ничего такого, как твои локти сейчас передо мной на столе и этот фартук, весь в пятнах. Черт возьми, Энни. Черт возьми. У Кибби были только нынче утром. Ты правильно сказала. Но это давнее дело, и я ничего не прошу, только бутерброд и чашку чая. Ты все «Ирландский к завтраку» пьешь?
За этими словами последовала пауза, а дальнейший разговор был несущественным, если не считать того, что он сблизил мужчину и женщину, еще дальше разведя их физически, что позволило ей сделать Френсису сандвич со швейцарским сыром и начать приготовление индейки: солить, перчить, начинять не вполне, правда, черствым хлебом, но в общем уже пригодным, смазывать сливочным маслом, поливать тимьяновым соусом, сдабривать луком и специальной приправой из жестяночки с красно-желтой индейкой на этикетке и, наконец, уложить ее в жаровню, для которой она как будто нарочно была выращена и убита — настолько совпадали их формы.
А кроме того, во время этой скачущей беседы, глядя на двор и наблюдая за собакой, Френсис вдруг заметил, что двор превращается в сцену для встречи с духами, хотя ничто, кроме ожидания, при взгляде на траву не сулило такой возможности.
Френсис смотрел и понимал, что снова он в судорогах бегства — только на этот раз не прочь, а вверх. Чувствовал, как на спине вырастают перья, и знал, что скоро взмоет в невообразимые выси, и знал, что за год разговоров не объяснить, почему пришел домой; тем не менее в голове у него складывался сценарий: пара трамваев с парой королей съезжаются к одному пути и, сойдясь на стрелке, не крушат друг друга, а сливаются в один вагон, и короли в нем встают друг против друга в королевском марьяже, ни тот ни другой не одерживают верх, а вместе ведут трамвай — кренящийся, анархический, безумный, опасный для всех