дыра, на подошве тоже, надо другие достать. Стертое место носком проложил и завязал новый шнурок, не туго, а чтобы только туфля не шлепала.
— Есть семь смертных грехов, — сказал Руди.
— Смертных? Это как — смертных?
— Мрут от них. Вот как.
— Что касается меня, я только один признаю, — сказал Френсис.
— Суеверие.
— Ага. Суеверие. Так.
— Зависть.
— Зависть. Это да. Точно.
— Похоть.
— Верно, похоть. Этот мне всегда нравился.
— Трусость.
— Это кто трус?
— Трусость.
— Не знаю, о чем ты. Слова такого не знаю.
— Трусость, — повторил Руди.
— Это слово мне не нравится. Что ты там сказал про трусость?
— Ну, трус. Он трясется. Ты знаешь, кто такой трус? Он убегает.
— Нет, такого слова я не знаю. Френсис не трус. Он с кем хочешь будет драться. Слушай, знаешь, что мне нравится?
— Что тебе нравится?
— Честность, — сказал Френсис.
— Тоже грех, — сказал Руди.
По Шейкер-роуд дошли до Норт-Пёрл-стрит и снова повернули на север. Теперь они там живут. Церковь Святого сердца перекрасили с тех пор, как он в последний раз ее видел, а напротив, в 20-й школе, устроили корты. И много домов появилось с шестнадцатого года. Вот их квартал. Когда Френсис проходил по этой улице в последний раз, она мало чем отличалась от пастбища. Коровы старика Руни ломали забор и бродили по улице, валили прямо на тротуар и на мостовую. Ты это прекрати, сказал старику судья Роунан. Что прикажешь делать, спросил старик, пеленки на них надевать?
Они добрались до конца Норт-Пёрл-стрит, где она входила в Минандс и, повернув, вливалась в Бродвей. Миновали место, где некогда стояла таверна «Бычья голова». Френсис мальчиком видел там кулачный бой: Гас Рулан вышел из своего угла, лопух-соперник протянул руку для пожатия, а Гас заехал ему, и кончен бал, погасли свечи. Честность. Миновали стадион Хокинса — здоровую дуру отгрохали на месте Чедвик-парка, где Френсис играл в бейсбол. Хороший удар, и мяч катится на край света, в травы. Гав-Гав Бакли кинется за ним, тут же найдет, фокусник, и высадит бегуна с третьей базы, когда до дому рукой подать. Гав-Гав держал в траве пяток запасных про такой случай и хвастал потом своей игрой в поле. Честность. Умер Гав-Гав. Развозил лед и лошадь кулаком огрел, а она его стоптала, так словно бы? Не-ет. Ерунда какая-то. Кто же лезет на лошадь с кулаками?
— Слушай, — сказал Руди. — Не с женщиной ли я тебя видел на днях?
— С какой?
— Не знаю. Элен. Ага, ты звал ее Элен.
— Элен. Ее теперь ищи-свищи.
— Чего же? Сбежала с банкиром?
— Она не сбежала.
— Тогда где она?
— Кто ее знает? Приходит, уходит. Я ей не табельщик.
— У тебя их тыща.
— Там еще много свободных.
— И все хотят с тобой погулять.
— Они на носки мои падают.
Френсис задрал брюки и показал носки: один зеленый, один синий.
— Ты прямо… как его… повеса.
Френсис опустил штанины и пошел дальше, а Руди сказал:
— Эй, что там за чертовщина вчера с марсианами? В больнице только о них и разговору. Ты слышал радио?
— А как же. Они приземлились[1].
— Кто?
— Марсианы.
— Где приземлились-то?
— Где-то в Джерси.
— И что?
— Им там не больше, чем мне, понравилось.
— Нет, серьезно, — сказал Руди. — Я слышал, люди, как увидели их, повыскакивали в окно, из города удрали.
— Молодцы, — сказал Френсис. — Правильно сделали. Как увидишь марсиана, в два окна надо выскакивать.
— С тобой нельзя говорить серьезно. Ты… как это называется… легкомысленный.
— Что ты сказал? Легкомысленный?
— То, что ты слышал. Легкомысленный.
— Что это значит, черт возьми? Ты опять читал, фриц полоумный? Говорил же — нельзя вам, трехнутым, читать. Бегаете потом, людей обзываете.
— Это не оскорбление. Легкомысленный — хорошее слово. Вежливое слово.
— Забудь слова, вон кладбище. — И Френсис показал на ворота. — Мне мысль пришла.
— Какая?
— На кладбище полно памятников.
— Это верно.
— Сроду не слыхал, чтобы памятник поставили бродяге.
Прошли длинной подъездной дорогой от Бродвея до кладбищенских ворот. Френсис полюбезничал с привратницей, упомянул Маркуса Гормана и представил ей Руди, тоже хорошего работника, готового трудиться. Она сказала, что грузовик скоро подъедет, а они пусть пока посидят. Потом они с Руди поехали в кузове и занялись могилами.
Поправив последнюю, сели отдохнуть. Шофер грузовика куда-то пропал, и они сидели, глядя с холма на Бродвей, на холмы Ренсслера и Троя за Гудзоном, на плотный дым, извергавшийся из трубы коксового завода за мостом в Минандсе. Френсис решил, что здесь неплохо было бы лечь в землю. Холм был приятно покат: вниз по траве в воду и дальше, за реку, через деревья на дальний холм — вынесет одним махом. Лечь здесь — значит обрести свое место в пространстве и времени. Обзавестись соседями, и даже вполне древними, как Тобиас Баньон, Илиша Скиннер, Элси Уиппл, что покоятся у подножия холма, измельчаясь под белокаменными плитами, с которых исподволь стирают имя снега, пески, кислоты забвения. А много ли стоит увековечение имен? Да, есть такие, кто в смерти, как при жизни, будет всегда нести бремя известности. Потомкам тех, впадающих в безымянность у подошвы холма, суждена более долгая память. Их мраморные плиты на склоне и новее и массивнее, и буквы в них врезаны вдвое глубже, так что имена их будут видны по меньшей мере вечно.
И наконец, Артур Т. Гроган.
Грогановский пантеон что-то смутно напомнил Френсису. Френсис глядел на него и недоумевал, что, помимо величины, может означать это сооружение. Он ничего не знал об Акрополе, а о Грогане — немногим больше: только то, что он был богатый влиятельный ирландец и в Олбани имя его было у всех на слуху. Френсису не приходило в голову, что это мраморное хранилище ветхих костей есть благолепный сплав древней культуры, современного цента и самообожествления. На его взгляд, гробница Грогана могла бы