мне приходилось прерывать мои и без того короткие выходные в Хельмшероде или поездки на охоту в Померанию, чтобы прибыть к нему, чаще из-за его мелкой прихоти, чем из-за какого-либо существенного повода. Хотя мне легко предоставлялись отпуска, но поездки фюрера из штаб-квартиры в Берлин совершенно безжалостно отменяли их, и меня вызывали вновь. Была ли в этом отчасти моя собственная вина из-за моего сильно развитого чувства долга, или это происходило потому, что служба адъютантов Гитлера не решалась притормозить эти требования, я не знаю; к сожалению, я никогда не знал, что «висело в воздухе», пока не прибывал. Обычно происходило что-то, в чем разобраться мог только я, и, как правило, в этом не было ничего привлекательного.
Разве мне выпадало когда-нибудь хоть несколько свободных часов, чтобы я мог провести их с женой и детьми? Мирной жизни для меня уже не было, хотя еще и не началась война, привязавшая меня к штабу. Моя жена переносила все это с поразительным спокойствием. Каким мужем и отцом я мог быть для нее и наших детей, приходя домой нервным и раздраженным, каким я был теперь постоянно? Теперь, когда мы уже не считали каждую копейку и когда могли брать билеты в театр каждую неделю и позволить себе некоторую роскошь, у меня не было на это времени. Я был привязан к своему рабочему столу почти каждый вечер, с трудом продвигаясь сквозь горы работы, накапливающейся за день. Я часто приходил домой смертельно усталым и сразу же проваливался в сон.
Кроме всего этого, я ощущал ответственность теперь не только за Хельмшерод и мою замужнюю сестру в Веркирхе, но так же и за детей Бломберга: теперь, когда их отец был за границей, у них не было никого, кроме меня.
Вначале Бломберг писал мне регулярно, часто с многочисленными просьбами, которые я с радостью выполнял. Через несколько недель после его отъезда я получил от него телеграмму из Италии: «Срочно отправь ко мне моего сына Акселя с паспортом и иностранной валютой на дорожные расходы, чтобы обсудить со мной жизненно важное дело».
Я вызвал к себе его сына – он служил лейтенантом в военно-воздушных силах – и отправил его к отцу. Вернулся он восемь дней спустя и передал мне письмо от отца, написанное после долгого разговора с ним. В этом письме он просил меня сообщить Гитлеру, что он хочет разойтись со своей женой, хотя он сделает это, только если фюрер вновь вернет ему свое расположение и восстановит на службе. Я попросил фюрера самого прочитать это письмо, как я и предполагал, он сразу же отверг подобное условие, напомнив, что он уже приказывал ему немедленно расторгнуть этот брак. Тогда Бломберг отверг это, пояснив, что для него это невыполнимое требование, сказал Гитлер, поэтому каждый должен следовать своим собственным путем, и время невозможно повернуть назад. Хотя я очень деликатно сообщил об этом Бломбергу, он потом всегда считал, что это я добился отказа Гитлера из чистого эгоизма, чтобы сохранить мою должность начальника Верховного командования. Я узнал все это только потом от Акселя Бломберга. Моим собственным заверениям в обратном он не поверил, и, хотя и не по моей вине, в наших до сих пор дружеских отношениях возникло растущее напряжение.
Свадьба наших детей [Карла Хейнца Кейтеля и Доротеи фон Бломберг] состоялась в мае. Я замещал обоих отцов и после венчания устроил свадебный банкет в главном зале военного министерства, в то время как сама предсвадебная вечеринка проходила в нашем собственном доме, весьма частным образом.
Ганс Георг блестяще сдал выпускные экзамены пасхальной сессии 1938 г. в своей летной школе, но учителя оценили его характер и поведение выше, чем его знание древних языков, которые были одним из его самых слабых мест. Когда он принял решение покинуть дом и стать солдатом, моя жена пережила это очень тяжело; теперь она большую часть времени оставалась одна, поскольку обе наши дочери делали собственную карьеру. Нора работала дома по вечерам, а Эрика любила ходить на вечеринки, в театры и кино, и у нее был обширный круг друзей.
Хотя все разнообразные официальные приемы были интересны для моей жены и меня, но они все-таки входили в служебные обязанности и отнимали у нас много вечеров, которые, будь у нас свобода выбора, мы бы провели совсем иначе; но все это теперь было неотъемлемо связано с моей работой. Мы не завели дружеских отношений ни с семьями высокопоставленных руководителей государства, ни с семьями партийных лидеров, не говоря уже о дипломатическом корпусе. Нужно было либо выезжать на приемы, либо самим принимать официальных гостей, а это происходило только по необходимости. Моя жена пользовалась репутацией мастера держать свой рот на замке и оставаться в тени; говорили, что я был «скользкий как угорь», и вскоре все прекратили всякие попытки пообщаться со мной. Для дипломатов я был скучным и непонятным, как сфинкс, в противоположность своему предшественнику Рейхенау, который любил играть первую скрипку в этом специфическом оркестре.
В феврале 1939 г. махинации чехов начали усиливаться: пресса все чаще и чаще публиковала сообщения о приграничных конфликтах и произволах против немецких меньшинств в Богемии и Моравии. В Прагу были посланы официальные ноты, и наш посол [Фридрих Айзенгольц] был вызван в Берлин вместе с нашим военным атташе полковником Туссеном.
Фюрер неоднократно повторял, что он терпел это столько, сколько смог, и больше мириться с этим не намерен. Я понимал, что так называемая зачистка остатка Чехословакии приближается. Несмотря на то что, когда я спросил у фюрера, он не высказал ни своих окончательных намерений, ни сообщил мне какой-либо даты, я предпринял необходимые меры, чтобы знать, что военное министерство будет точно готово в случае необходимости произвести быстрое и внезапное вторжение. В моем присутствии фюрер позвонил Браухичу, обсудил все более невыносимое положение немецких меньшинств в Чехословакии и объявил, что он принял решение о военном вмешательстве, которое он называет «операцией усмирения»; это безусловно не требует какого-либо воинского призыва более того, чем это предусматривалось приказами осени 1938 г. Поскольку мы, солдаты, – и даже я – ничего не знали о дипломатических инициативах между Прагой и Берлином, кроме того, что нам сообщил наш военный атташе, мы вынуждены были только строить предположения; мы ожидали дипломатических сюрпризов, чему мы были свидетелями уже несколько раз до этого.
Я делал ставку на «мартовские иды»: не считая 1937 г., это с 1933 г. всегда было датой, на которую Адольф Гитлер назначал свои действия. Было ли это чистым совпадением или суеверием? Я склонен верить в последнее, да и Гитлер сам часто намекал на это.
Действительно, 12 марта [1939 г.] сухопутные войска и военно-воздушные силы получили предварительный приказ быть готовыми к возможному вторжению в Чехословакию в шесть часов утра 15 марта; до этого войска должны были не приближаться к границе ближе чем на шесть миль[14]. Никто из нас, военных, не знал, какие обстоятельства должны были стать поводом для этого нападения.
Когда я в полдень 14 марта прибыл в рейхсканцелярию к фюреру для получения его распоряжений вооруженным силам, готовность которых на следующий день была обеспечена в соответствии с его приказами, он просто кратко напомнил мне, что президент Гаха вчера объявил о желании приехать для переговоров по этому кризису и он ожидает его прибытия в Берлин этим вечером. Я попросил его разрешения немедленно предупредить военное министерство, что в связи с этими обстоятельствами вторжение должно быть отсрочено на некоторое время. Гитлер решительно отверг мое предложение и объяснил, что бы ни случилось, он по-прежнему планирует вступить в Чехословакию на следующий день – каким бы ни был итог переговоров с чешским президентом. Там не менее, мне было приказано находиться в его распоряжении с девяти часов этого вечера в рейхсканцелярии, для того чтобы я мог передать в военное министерство и Верховному командованию военно-воздушными силами его исполнительный приказ о начале вторжения.
Я прибыл в рейхсканцелярию чуть раньше девяти часов вечера; Гитлер как раз поднялся из-за обеденного стола, и его гости собрались в гостиной посмотреть фильм «Ein hoffnungsloser Fall» («Безнадежный случай»). Гитлер пригласил меня сесть рядом с ним, поскольку Гаха не должен был прибыть раньше десяти часов. При сложившихся обстоятельствах я чувствовал себя совершенно не на месте; через восемь или десять часов должен был произойти первый обмен выстрелами, и я был сильно встревожен.
В десять часов [министр иностранных дел] Риббентроп объявил о прибытии Гахи во дворец Бельвю; фюрер ответил, что он собирается дать этому пожилому господину пару часов, чтобы отдохнуть и привести себя в порядок; он пошлет за ним в полночь. Мне было совершенно непонятно, почему он так поступил. Была ли это преднамеренная, политическая дипломатия?