– Отработался парень. Как и мы. Он в Тунисе, у Мишеля контракт подписывал?
– Не знаю.
– Если у Мишеля, то пролет. У того – никаких страховок. Я шесть лет назад с ним на Эритрею подписывался. Хорошо – ноги унес. А денег – шиш. Только аванс.
Срок контракта не вышел, вот и оказался на бобах.
– Там что, ранение не обговаривалось?
– Нет. Зато теперь стал умнее. – Парень закатал рукав. – Царапнуло легко, а пятнадцать «кусков» гарантийка. Это по-любому. Парень, ты с нами полетишь?
Данилов только пожал плечами. Смысл слов доходил до него смутно. Как и то, где он вообще находится.
– Да не приставай ты к нему. Видишь – он уже летает.
– Пусть летает. Лишь бы шею не свернул.
Трое суток Данилов провел в заброшенной казарме. И жил как в мороке. Днями выезжал, мотался на приписанном к казарме полуживом советском «уазике» по Кидрасе и просто всматривался в лица. Он помнил только одно имя: Элли. И еще – лица. Ни фамилий, ни адресов. Пару раз его останавливал патруль, но, увидев значок легиона, тускло блестевший на куртке, и оценив потрепанный вид Данилова, отпускал. Куртку ему дал Жак. Вместе со значком.
– Что там было, в особняке? – спросил он во второй вечер.
– Не помню, – честно ответил Данилов. – Огонь.
– Нужно было уходить. Оставаться было бессмысленно. Данилов кивнул.
– Ты ведь остался из-за девчонки... Она все равно погибла. Серж Кутасов видел, как машину расстреляли из гранатомета. Ты остался жив чудом. Все погибли. Глупо было погибать просто так.
– Погибать всегда неумно.
– Я просто устал. Ты ведь понимаешь? Устал.
– Понимаю.
Данилов не лукавил: он не осуждал Жака. Продажная смерть растлевает душу.
И от души не остается ничего. Только пустота.
У Жака осталось что-то. Он мечтал о белом домике с жалюзи, жене-толстушке, карапузах, кафе и палисаднике с цветами. Что здесь плохого? Ничего.
– Просто им не повезло, – повторил Жак.
– Да. Им не повезло.
– Знаешь, как называют тех, кто в этом особняке дожидается борта в Европу или на север Африки?
– Как?
– 'Загнанные лошади'. Когда в глазах не остается ничего, кроме тоски, человек готов умереть. – Жак усмехнулся криво. – Ты думаешь, все, кто здесь сидит сейчас, смогут жить там, вне войны? Многие вернутся. Потому что там их ждет тоска. А здесь – смерть. Всего лишь. А я собираюсь жить.
– Не так мало.
Больше они к этому разговору не возвращались. На третий день боль чуть ослабла, мир прояснился, и Данилов вдруг вспомнил... Он вспомнил и особняк Зубра, и домик Веллингтона. Он побывал везде. Особняк Зубра был пуст, но одна из его девчонок была еще там; она сказала коротко и просто:
– Хозяина убили. – Помолчала, улыбнулась, показала на еще маленький, но уже округлившийся животик:
– Но он не исчез. Он был слишком отважен, чтобы пропасть совсем. Его кровь оросила землю, и на этой земле будет жить его ребенок. Это справедливо.
Нашел Данилов и кафе, в котором впервые встретил Веллингтона. За столиком сидел все тот же тощий негр в рваной соломенной шляпе. Он любовался закатом.
Увидел Данилова, вздохнул, а на вопрос о докторе ответил скупо:
– Ты приходил за душой доктора Белла, чужак? Ты и забрал ее. Больше для тебя здесь ничего нет.
– О белой девушке с золотыми волосами вы ничего не знаете?
– Она там же, где доктор. В стране закатов и восходов. Им там хорошо. А ты – возвращайся в свою страну.
«Возвращайся в свою страну...» Что ждет его там? Полная независимость. И полная неприкаянность. Может быть, ждет что-то еще? Надежда на лучшее? А что есть лучшее? Все уже было и кончилось.
Вечерами Данилов сидел с «загнанными лошадьми» за столом, пил местное дешевое вино, заедал хлебом. Все чувства будто замерли в нем; словно непрозрачная пленка укутала все, что случилось за этот месяц, как и то, что произошло несколько дней назад. Осталась только пустота.
Порой они пели на смешанном франко-германском наречии старинные солдатские песни; одну Данилов даже запомнил; мелодия ее была грустна и протяжна, слова...
Слова Данилов понимал плохо, улавливал только смысл и даже записал потом для себя:
С Черного континента Данилов улетел в апреле. Странно, но кредитка действовала, как осталась действительной и испанская виза, и он даже провел несколько дней в Толедо. После Африки город показался ему просто музеем великой цивилизации конкистадоров, канувшей в века...
В Москву Данилов полетел к Благовещению. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, рассматривал медленно проплывающие далеко внизу ухоженные поля и крохотные, игрушечные поселки... Закрыл глаза... «Недавно гостил я в чудесной стране...» Океан казался бескрайним, как небо, и упругая податливость воды была как упругая податливость девушки, любившей так искренно и так безнадежно...
Потом подумалось, что нет в этом мире никакого заговора, как нет и приговора, а есть лишь неуют, нелепица и бессмыслица... И может быть, немного счастья, мимолетного, будто солнечный зайчик на стекле ранним утром, когда тебе только пять лет и день кажется долгим, как жизнь, а жизнь – ясной, как день... А потом Данилов заснул.
...Ему снилось, как черные тени, оттесняемые вспышками молний, загнанно мечутся среди обломков скал, под сводами лесов, как приникают они к земле на выжженном ковре саванн, словно затаившиеся стрелки... Но время их наступает, и они цар-ствуют повсюду; редкие всполохи уходящих зарниц лишь оттеняют густоту мрака, полного желтых звериных глаз; а ветер уже сметает с сырых каменных нагорий остатки жилищ, и под этим шквалом земля делается пустой... Затухают еще мерцающие во тьме теплые огоньки, один за одним, и мрак становится непроглядным, и тьма уже по всей земле... И только в дальней, сокрытой пещере еще горит свеча, и огонь этот неугасим, и женщина крутит веретено и прядет бесконечную пряжу... И холод, что сковывал сердце, отпускает, уступая место теплому слезному восторгу – оттого, что жизнь не умерла, и земля, покрытая ледниковой коростой небытия, воскреснет, и на ней будут жить люди, и будут любить друг друга в звонких зарослях медовых трав, и будут радоваться желтому солнцу и золотому меду, и дети станут бегать / по синей реке, разбрасывая в небо радужные россыпи брызг... И наступит малиновый закат, и свет звезд будет венчать влюбленных неизъяснимым таинством вечности...
...Самолет шел на посадку. Брошенная гостинка встретит неуютом, ворохом неразобранных бумаг, черным проемом окна, в котором будет висеть узенький, блестящий месяц... Полная независимость и полная неприкаянность. Но еще оставалась надежда. Вот только... С надеждой нелегко примириться как раз