Я осуждена на одиночество и тьму; я не хочу причинять вам зла.
Я буду очень ласкова.
(Но может ли любовь избавить меня от тьмы? Может ли птица петь лишь ту песню, которая ей знакома, или же она способна научиться петь новые песни?)
Гляди, я готова к встрече с тобой. Я всегда была готова к встрече с тобой; я ждала тебя в своем подвенечном наряде, отчего же ты медлил… очень скоро все будет кончено.
Ты не почувствуешь боли, мой милый.
Она сама — словно дом, населенный призраками. Она сама не властна над собой; иногда ее предки являются и выглядывают из ее глаз, как из окон, и это выглядит очень пугающе. Она пребывает в таинственном одиночестве, которое присуще пограничным состояниям; она парит посреди безлюдной пустыни между жизнью и смертью, между сном и бодрствованием, за забором из колючих цветов, кровавых розовых бутонов Носферату. Ее звероподобные предки, глядящие со стен, приговорили ее к неустанному повторению их собственных страстей.
(Однако всего лишь один поцелуй, один-единственный, разбудил Спящую Красавицу.)
Чтобы подавить в себе внутренние голоса, она нервно пытается поддерживать ничего не значащую светскую беседу по-французски, в то время как ее предки злобно гримасничают и косятся на нее со стен; как бы она ни старалась думать о чем-то другом, она не знает иного завершения.
И снова его поразил вид ее птичьих, хищных когтей на концах ее очаровательных пальчиков; странное чувство, которое росло в нем с того момента, как он подставил голову под струи деревенского фонтана, с тех пор как он вошел под своды рокового замка, вновь овладело им. Будь он кошкой, он в ужасе отпрыгнул бы от ее рук на всех своих четырех упругих лапах, но он ведь не кошка; он герой.
Врожденная привычка не доверять собственным глазам удерживает его даже здесь, в будуаре самой графини-носферату; возможно, по его мнению, бывает нечто такое, во что ни в коем случае не следует верить, даже если это правда. Он мог бы сказать: глупо верить собственным глазам. Не то чтобы он не верил в ее существование; он видит ее, она реальна. Если она снимет свои темные очки, из глаз ее потечет поток образов, которые населяют эти вампирские края, но поскольку сам он не подвластен тьме благодаря своей девственности — ибо не ведает еще, чего надо бояться, — и благодаря своей отваге, которая превращает его в подобие солнца, он видит перед собой в первую очередь чрезвычайно возбудимого ребенка, девочку — отпрыска кровосмесительного брака, оставшуюся без отца, без матери, слишком долго державшуюся в темноте и потому бледную, как растение, никогда не видевшее света, к тому же полуслепую из-за наследственной болезни глаз. И хотя он чувствует себя несколько неловко, он не испытывает ни малейшего испуга; а значит, он как тот сказочный молодец, не ведающий страха, и никакие привидения, вурдалаки, демоны и даже сам Дьявол со всей его адской свитой не в силах его поколебать.
Именно это отсутствие воображения дает герою его отвагу.
Бояться он научится в окопах. Но эта девочка не может заставить его испугаться.
Спустилась тьма. За плотно закрытыми окнами с пронзительными криками носятся летучие мыши. Весь кофе выпит, сахарное печенье съедено. Ее неловкая болтовня медленно иссякает, затем угасает совсем; она нервно сцепляет пальцы, теребит кружева на платье, беспокойно ерзает в кресле. Раздается крик совы; вокруг нас пронзительно кричат и бормочут неизбежные спутники ее темного бытия. Ты попал туда, откуда нет возврата, ты попал туда, откуда нет возврата. Она отворачивается, чтобы не видеть голубых лучей его глаз; она не знает иного завершения кроме того, которое она может ему предложить. Она не ела три дня. Пора обедать. Пора ложиться в постель.
Suivez-moi.
Je vous attendais [23].
Vouse serez ma proie.
На крыше проклятого замка прокаркал ворон.
— Пора обедать, пора обедать, — зазвенели портреты на стенах.
Жуткий голод гложет ее изнутри; сама того не ведая, она ждала его — именно его — всю свою жизнь.
Красавец-велосипедист, с трудом веря собственному счастью, вот-вот последует за ней в ее спальню; свечи вокруг ее жертвенного алтаря горят тихим, ясным пламенем, их свет вспыхивает на серебряных слезках, которыми расшиты стены. Она станет уверять его самым что ни на есть соблазнительным голосом:
— Едва лишь упадут мои одежды, и пред тобой откроются многие тайны.
Но ее рот не приспособлен к поцелуям, ее руки не умеют ласкать, у нее — лишь клыки и когти хищного зверя. Стоит только прикоснуться к матовому сиянию ее плоти, проступающей из тьмы в холодном свете свечи, и она заключит тебя в свои роковые объятия; услышь ее тихий, сладкий голос — она споет тебе колыбельную дома Носферату.
Объятия, поцелуи; твои золотые волосы, они как грива льва, хотя я никогда не видела льва, только в своем воображении, они как лучи солнца, хотя я никогда не видела солнца, только картинку на карте Таро — однажды твоя золотая голова, голова любовника, о котором я мечтала, даст мне свободу, она откинется назад, глаза закатятся в припадке, который ты по ошибке примешь за любовь, а не за смерть. Молодой жених истекает кровью вместо меня на моей брачной постели. Недвижим и мертв, бедный велосипедист; он заплатил за ночь с графиней цену, которую некоторые сочтут непомерно высокой, а некоторые — нет.
На следующий день ее надзирательница закопает его кости под розовыми кустами. Такая пища придает ее розам яркий цвет и дурманящий аромат, который дышит сладострастием запретных наслаждений.
Suivez-moi.
—
Красавец-велосипедист, опасаясь за здоровье и рассудок своей истерически властной хозяйки, осторожно следует за ней в другую комнату; ему хотелось бы взять ее на руки и защитить от предков, которые искоса смотрят на них со стен. Что за мрачная спальня! Его полковник — старый пресыщенный развратник — дал ему визитную карточку одного из парижских борделей, в котором, как уверял этот сатир, за десять луидоров можно купить точно такую же траурно обставленную комнату с обнаженной девушкой, лежащей в гробу; за сценой местный пианист играет на фисгармонии «Dies Irae», и среди всех этих ароматов бальзамирования клиент получает некрофилическое удовольствие, наслаждаясь телом якобы мертвой девушки. Молодой человек добродушно отказался от такого посвящения в таинства; ну как он может теперь преступно воспользоваться предложением полупомешанной девушки с лихорадочно горящими, иссушенными, когтистыми руками и с глазами, в которых просматривались страх, печаль и ужасная, сдержанная нежность, напрочь отметающие любые эротические посулы ее тела?
Такая хрупкая и обреченная, бедное создание. Безвозвратно обреченная.
И все же мне кажется, она вряд ли осознает, что делает.
Она дрожит так, словно члены ее тела плохо скреплены между собой, словно она может вот-вот рассыпаться на части. Она поднимает руки, чтобы расстегнуть воротник своего платья, и глаза ее наполняются слезами, эти слезы текут из-под темных очков. Она не может снять с себя платье матери, не сняв при этом темных очков; ритуал оказывается скомканным, он утратил свою неумолимую обязательность. Ее внутренний механизм дал осечку именно сейчас, когда он так ей необходим. Когда она снимает темные очки, они тут же выскальзывают из ее руки и, падая, разбиваются вдребезги на каменном полу. В ее спектакле нет места импровизации; и этот неожиданный, обыденный звук бьющегося стекла полностью разрушает зловещие чары этой комнаты. Она подслеповато вглядывается в осколки, тщетно размазывая кулаком по щекам потоки слез. Что ей теперь делать?
Она приседает, чтобы попытаться собрать разбитые стеклышки, но острый осколок глубоко вонзается ей в палец; она вскрикивает — пронзительно, искренне. Она стоит на коленях среди разбитого стекла и смотрит, как яркая бусина крови перерастает в каплю. Раньше она никогда не видела собственной крови,
И вот посреди этой ужасной, кровавой комнаты прекрасный велосипедист невинно оказывает девушке первую помощь; одним своим присутствием он исполняет обряд экзорцизма. Он нежно отводит ее руку и прикладывает к ране собственный платок; но кровь все течет. И тогда он прикладывает к ране свои губы. Он лучше вылечит ее поцелуем, как сделала бы ее мама, если бы была жива.
Все серебряные слезы с хрупким звоном падают со стен. Нарисованные предки отводят глаза и