туч. В мгновение ока пламя сожрало весь кислород над волнами, и те, кто не сгорел, тут же погибли в удушье…»
Мы знаем, что солдаты часто заживо сгорали и задыхались в дыму пожаров. Относимся к этому как к одной из распространенных, привычных смертей на войне. Но солдат — это не фигурка из игрушечного набора и не какая-то особая разновидность жизни на земле, гибель которой мы воспринимаем как должное!
Солдат — это обычный человек, одетый в военную форму. Его смерть никогда не должна стать привычной, а уж тем более его муки не должны быть распространенными!
Помните, в первой главе я писал о парне из Афганистана, который, оставшись без рук и глаз, отправил из госпиталя письмо отцу: «На черта ты, старый хрен, сделал это девятнадцать лет назад?!»
Проклинать здесь можно лишь ВОЙНУ.
Именно она скалится нам из страшных ран, ухмыляется рассеченными губами, выбитыми зубами, искромсанными деснами, раздробленными челюстями, распоротыми щеками, оторванными языками. Ухмыляется над нашим невежеством, равнодушием и пренебрежительным отношением к памяти о раненых.
В бою летящие осколки и пули бьют с одинаковой силой во все, что попадается на их пути. В ствол дерева, в бруствер, в человеческое тело: в живот, в сердце, в мочку уха, в бедро, в лоб, в палец… Иногда разница между жизнью и страшным увечьем и смертью измеряется миллиметрами.
Маршал Франции И. Мюрат в письме к отцу от 28 июля [1799 г.] упоминает о своей ране, полученной во время сражения при Абукире: «Спешу сообщить вам, что некий турок — а турки обычно не блещут галантностью — был так мил, что пробил мне челюсть пистолетной пулей. Это был во всех отношениях уникальный и чрезвычайно счастливый для меня случай, так как пуля, войдя у уха с одной стороны, вышла прямо с противоположной, притом не потревожив ни челюсть, ни язык, и не выбила ни одного зуба (!). Меня уверили, что я отнюдь не обезображен. Сообщите же нашим прелестницам — если таковые еще существуют, — что Мюрат, несколько утратив красоту, все так же отважен в любви. Мне оставили надежду, что через две недели я буду совершенно здоров и годен к службе».
Герой Советского Союза И. Бережной вспоминал похожий случай: «Мы уже считали, что всех фрицев перебили, и вдруг из-за колеса раздалась автоматная очередь. Один наш боец упал замертво, а командир отделения Сидоренко как заорет. Фашиста тут же прикончили. Бонарев прибежал к своему любимцу, а Сидоренко мычит и показывает на рот, из которого сочится кровь. Оказалось, каким-то образом ему пулей отбило кончик языка (!)…»
Константин Симонов писал в своих дневниках о встрече с лейтенантом Карповым: «Это был крепкий, коренастый, серьезный парень. Лицо его производило несколько странное впечатление от того, что он в предпоследней разведке получил редкое ранение — пуля насквозь пробила ему нос, и теперь казалось, что у него по обеим сторонам носа посажены две черные мушки».
Но, несмотря на кажущуюся курьезность подобных ранений, на галантный стиль переписки прошлых времен, нельзя забывать о той невыносимой боли, которую причиняли раны на всех войнах, будь то пуля, осколок, стрела или обычный камень, выпущенный из пращи.
Боли, способной помутить разум, способной толкнуть на все, лишь бы немедленно избавиться от нее.
«Одному офицеру придавило ногу бревном. При попытках откопать и поднять бревно верхний грунт осаживался и ещё больше давил на ногу. Пострадавший умолял товарищей отрубить или отпилить ногу. Но у кого поднимется рука?»
Это цитата из мемуаров маршала В.И. Чуйкова, бывшего в тот момент командармом легендарной 62-й. У командарма много дел, он случайно оказался рядом, и ему некогда было отвлекаться на придавленного бревном офицера. И тем не менее этот случай врезался в его память.
Значит, нечеловеческий вопль стеганул по ушам привыкшего ко всем ужасам войны командарма, отпечатался в его сознании импульсом адских страданий. Краем глаза он увидел возящихся людей, из центра которых и доносились эти мольбы.
Но я не закончил цитаты Чуйкова.
«И все это происходит под непрерывным обстрелом артиллерии и бомбежкой авиации!»
Значит, спасительный шок все не наступает и боль такова, что преодолевает страх перед смертью от бомбы или снаряда. И люди, пытающиеся помочь своему товарищу, завороженные его жуткими мольбами, тоже забывают о бомбах и снарядах, о врагах, о войне. Заклинают офицера потерпеть, роют грунт, пытаются приподнять проклятое бревно, подсунуть под него черенки лопат…
Все, как во время производственной травмы, но… под непрерывным обстрелом и бомбежкой!
Сам Чуйков был неоднократно ранен ещё в годы Гражданской войны, и он знал, что такое боль при ранении.
«Но не только доктора, даже санинструктора у нас тут не оказалось. Френч и брюки были в крови, которая сочилась через рукав. Вскоре подошел мой бывший адъютант Иван Назаркин, решившийся сделать перевязку. Но когда с меня хотели снять френч, я взвыл от боли. Тогда Назаркин, взяв ножницы, разрезал рукава френча и рубашки до ворота. Я увидел рану, сантиметров восемь длиной и пять шириной, из которой торчали осколки раздробленной плечевой кости. Чтобы кое-как превозмочь боль во время перевязки (для нее было использовано несколько индивидуальных пакетов), правой рукой вцепился себе в волосы и, как мне кажется, почувствовал облегчение. Но настоящие мои муки были впереди. Когда повозка тронулась, я, кажется, даже слышал, как скрипят осколки костей в ране».
Впрочем, даже если рядом оказывались медицинские работники, раненых далеко не всегда удавалось спасти.
Вспоминает Мария Рохлина, бывшая во время войны санинструктором. Ее рассказ перед бездушным «глазом» телекамеры получился сбивчивым, каким-то рваным, но от этого он кажется еще более страшным своей натуралистичностью: «Мне поручили возить, свозить тяжелораненых, которые лежат в укрытиях где- то, собирать в повозку и свозить в медсанбат. У края дороги лежит мальчик. Ну как мальчик, он, может, 17–18 лет, тоже маленький, щупленький солдатик. Он лежал и зажимал живот руками, а у него между пальцами, между руками… выползали кишки. Ему осколком распороло живот. Он кричал: «Спасите!» и пытался зажать эту рану, а — земля, пыль… Я встала перед ним на колени, я пыталась ему помочь: начала собирать эти кишки и вправлять ему в живот вместе с землей. Я была в крови вся, и он был весь в крови. В конце концов он дернулся. Я хотела его погрузить на повозку, но одна бы я его не погрузила, а поблизости никого не было, ни ездового, никого. И я его оставила, но очень долго оглядывалась на него. Он уже был мертв. Я пыталась спасти. Нет, я его не спасла, но я пыталась его спасти».
Воистину поле битв было «окутано дымом от горящей бронетехники. Смрад от сгоревших солярки, пороха, и тротила перемешались с запахом горелых человеческих тел…».
Об этом рассказывает бывший санинструктор, участница Курской битвы Ольга Живилова.
«Раненые стали поступать из горящих танков. А это страшное, страшное зрелище… А что это за мученики… Я даже до сих пор не могу без слез говорить об этом…»
Война не щадит никого. Не делает различий между солдатами здоровыми, ранеными и теми, кто их пытается спасти. Так они и гибли в ее огне, все вместе, рядом, вповалку.
«На песчаной отмели лежало еще три трупа. Вместе лежали двое, их признал комиссар полка: санинструктор и политрук роты. Должно быть, санинструктор полз, таща на себе политрука, у которого были перебиты, наверное, автоматной очередью обе ноги. Так их и убили, одного на другом, когда они ползли. А рядом лежал третий труп. На нем остались только красноармейские ботинки. Голый, черный, обугленный, кожа от жары кое-где лопнула, а в других местах натянулась. Первая мысль была, что немцы раздели его и сожгли, но потом, вглядевшись, я понял, что его не раздевали, одежда сгорела на нем».
По сложившемуся убеждению, именно фашистские изверги убивали санитаров противника, спасающих раненых. «Чудовищно! Бесчеловечно! Антигуманно! Разве не видно, что это медработник? Мы так никогда не поступали!» — восклицают невежды. И ошибаются.