восклицательных знака… Прочли мы это и, помню, долго смеялись над грубостью советской пропаганды. Ну, Боже мой, совершенно же ясно, самолеты были советские, с накрашенными немецкими крестами на крыльях. Дескать, вот, полюбуйтесь на ваших освободителей, чем соблазняют они вас — кружкой пива и папиросой… Дня через два прилетели снова. Разбросали те же листовки, но уже вперемежку с бомбами. Поверите — нам стало страшно, страшно и одиноко. Страшнее, чем от бомб, которые рвались в наших жилых кварталах. Неужели двадцать лет веры были самообманом?.. В соответствующем преломлении такое понимание событий было свойственно почти каждому из слоев нашего народа, прежде всего, конечно, крестьянству и рабочим.
Другой рассказ из тех же первых встреч…
Красный командир, попавший в окружение под Киевом, вспоминает о первых днях плена:
— Вы знаете, таких антисоветских настроений в нашей командирской среде, как в первые дни плена, я не видел, да, боюсь, что больше и. не увижу. А на солдат — у нас ополченцы больше были, старичье нестроевое — так просто смотреть противно было: с какой влюбленностью они смотрели на каждого проходившего немецкого солдата. Стоим мы в лагере. 60 тысяч человек. Дождь льет, укрыться негде. А они, старики наши, слышим, в группах у костров разговаривают: «А что же, немец-то ждал, что ли, нас, чтобы теплые хоромы приготовить. У него, брат, все аккуратно, рассчитано — не ждал вот и не приготовил»… Нужно вам сказать, что не кормили нас в этот день совсем. У наших стариков и этому нашлось объяснение — «только ему и заботы, немцу-то, чтобы нам брюхо набить. Подождем, браток, потерпим…». Когда ни крошки не оказалось и на следующий день, они и тут нашлись — «немец у нас товарищество воспитывает. Знает, что кое у кого сухари остались или, там, кусок хлеба. Вот и хочет, чтобы не зверьем друг на друга смотрели, как при большевиках, а поделились по-братски…». Когда мимо нас пробежал ефрейтор-немец с палкой в руке, в погоне за провинившимся в чем-то пленным, комментарии были такие — «это, брат, тебе не большевики. Они, немцы-то, научат нас порядку. Сурьезный народ…». И поверите, так продолжалось четырнадцать дней, то есть я хочу сказать, что не было ни крыши над головой, ни кусочка хлеба. К этому времени из нашего лагеря уже по 200–300 человек в день увозили в братскую могилу. Но даже и тогда люди пытались находить этому какое-то объяснение и оправдание. Через месяц от нашего лагеря осталось спасшихся несколько тысяч полутрупов… Перелистываю брошюру, изданную в ноябре 1941 года. Начинающий писатель-ленинградец, переведший с собой к немцам восемнадцать человек бойцов, описывает ту же киевскую эпопею:
«… Бой затих. Наконец к нам подошли немецкие солдаты. Боже, до чего это красивые, элегантные и обаятельные люди! Закуривают свои душистые сигаретки, угощают и нас. Я беру одну и оставляю на память об этом дне — дне моего второго рождения».
В таких тонах были исписаны горы бумаги, брошюры, газетные статьи, открытые письма, целые книги. «Берлин, как много в этом слове для сердца русского слилось!» — надрывался кто-то из журналистов. «Солнце всходит на западе» — вторил ему другой. И так без конца.
Небывалые успехи немецких армий в России в первые месяцы войны объясняются только тем, что народ, в том числе и почти вся (кадровая западная армия, отказался защищать большевизм, поверив немецкой пропаганде, что война идет только против него. «Мы боремся не против русского народа, а только против большевизма» — утверждали миллионы сброшенных с самолетов листовок, десятки радиостанций и сотни газет.
В первые месяцы не только дивизии и корпуса, а целые армии сдавались без боя, не оказывали сопротивления, а многие тысячи переходили на сторону немцев с оружием в руках, чтобы включиться в борьбу против угнетавшей народ сталинской тирании. Города и села западной части России нередко встречали немецкие части с цветами и, по старому русскому обычаю, с хлебом и солью, как освободителей и дорогих гостей. Празднично одетые крестьянские толпы с иконами и хоругвями выходили на околицу деревень, чтобы приветствовать своих освободителей.
Руководство Германии поняло развал Красной Армии, как очередную победу своего оружия. Восторги населения истолковывались как признание низшей расой — русскими, превосходства высшей — германской.
Глава IV
В лаборатории
В моей судьбе произошел неожиданный и крутой перелом.
С одной из следующих партий, идущих на восток в первых числах октября, могу, наконец, ехать и я. Настроение приподнятое — конец заграничным мытарствам. На родину. До двадцатилетнего печального юбилея жизни под чужими крышами мне не хватает одного года и одного месяца. Проведенные полтора месяца в Берлине не прошли даром — мы встретились с первыми русскими людьми, прожившими эти кошмарные годы «там». Это были приехавшие на работу техники и рабочие, выпущенные из лагерей военнопленных, перешедшие в индивидуальном порядке солдаты и офицеры Красной Армии. Никогда не забыть этих первых встреч.
В эмиграции долго говорили и писали о поисках общего языка при будущей встрече с подсоветским миром. Нам его искать не приходилось, мы говорили друг с другом так, как будто бы никогда и не расставались. Наша подготовка дала нам возможность идти все эти годы в ногу с жизнью страны. Мы знаем не только все законы и обычаи, не только все новостройки и внешние перемены в больших городах, но можем поговорить и о последних литературных новинках, и о последних фильмах, и кто их ставил, и кто в них играл, и почему режиссер такой-то поехал на Колыму, а писатель такой-то, кажется, вернулся оттуда. Раньше между собой, шутя, мы часто употребляли новые «советские» слова и словечки — они оказывают нам большую услугу теперь, иногда даже больше, чем надо: нередко долго приходится разубеждать собеседника, что мы не «оттуда».
Осторожно прощупывая друг друга глазами, заводим с новыми знакомыми разговор и о политике — о большевизме, о России, а познакомившись поближе, — и о немцах. Они более осторожны, но это и понятно — двадцать лет диктатуры из самых болтливых людей делают молчальников. Да и вообще тема о Гитлере — тема деликатная, первые попытки прощупать отношение к немецкой политике на востоке не вызывают той реакции, на которую рассчитываем мы. Объясняем это тем, что не совсем еще верят нам. Да и случайные встречи не располагают к большой задушевности. Вот когда будем там, дома, — дело другое.
Но перелом в моей судьбе совсем не в этом. На родину я попал только в 1943 году.
Как-то, идя по городу за три дня перед отъездом, встречаю своего давнишнего знакомого, еще задолго до войны перебравшегося на жительство в Германию.
Остановились, поздоровались, вспомнили знакомых, как принято тогда было между русскими, поругали немцев. Начали уже прощаться понемногу, вдруг он спрашивает:
— Слушайте, хотите работать?
Мне смешно: сейчас? работать в Берлине?
— Нет, не хочу.
— Жаль. А работа интересная. Знаете где? И потом с деланной торжественностью:
— В Верховном Командовании победоносной германской армии… Я
поддерживаю шутку:
— А что, разве Браухич уже не справляется со своими обязанностями? Нет, знаете, все-таки не хочу, даже и начальником Штаба — дело, по-моему, безнадежное. Как вы думаете?
— Я думаю также, что безнадежное, — соглашается он. — Но мне кажется, что там можно кое-чем помочь и русскому делу. Если надумаете — позвоните, вот вам мой телефон. Я, вообще-то говоря, не антрепренер и сделал это предложение вам из родственных чувств.
Я смотрю вопросительно.
— Не к вам, — смеется он, — а к тому человеку, с которым вам пришлось бы работать.
Вечером у Старшего я рассказываю о неожиданном предложении. По зрелом размышлении мы находим, что предложение может быть очень интересным, в зависимости от того, что нужно будет делать и