Горький: «С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский… показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей XIX–XX столетий» (I съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934).
Между тем нападение на Достоевского было поддержано — и кем же? Среди других — кто бы мог подумать? — Виктором Шкловским.
Мои друзья, познакомившиеся с главкой, посвященной Шкловскому, нашли, что я изобразил его судьбу как достойную жалости, доброжелательного сожаления. Но что скажут они, узнав теперь, в
«…если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, — говорил Шкловский, — как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира.
Ф.М.Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе как изменника» (там же).
Заслуживает ли
Второе предательство (иначе и не скажешь — потому что оно относилось к другу) — слова, воплощенные в формулу: «Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию» (там же).
То, что Маяковский застрелился как раз «вовремя», — бесспорно уже потому, что его решительно невозможно было представить на этом съезде. Он принадлежал к времени «давно прошедшему», когда еще можно было «драться» в литературе. И подлостью было утверждать, что «когда Маяковский говорил, что он становился на горло собственной песне, то здесь его вина в том, что революции нужны песни и не нужно, чтобы кто-нибудь становился на свое горло. Не нужна жертва человеческим песням» (там же).
В самом деле! Кому нужны подобные жертвы? Не проще ли и безопаснее поберечь себя? Невольно вспоминаются слова Зощенко: «Литература — производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил» (Приложение № 11).
В 1962 году группа советских писателей в качестве туристов оказалась в Наре, одной из древних столиц Японии. Со студентами университета, которые всю дорогу с азартом пели «Выходира на берег Катюша» (японцы не выговаривают «л»), мы встретились только в автобусе. Ректорат, очевидно из осторожности, устроил такой обильный и продолжительный обед, что после него не осталось времени для научных выступлений или публичного обмена мнениями.
В разговоре профессор истории славянских литератур спросил нас: почему в России так враждебно пишут о Достоевском и так редко его издают? В ответ С.Антонов, Н.Вирта, А.Бек стали горячо уверять его в обратном. Японец слушал с неподвижным лицом. Потом, извинившись, вышел в соседнюю комнату и вернулся с пятнадцатым томом Большой советской энциклопедии. Раскрыв книгу, он принялся бесстрастным голосом читать статью о Достоевском:
«…критикуя противоречия капиталистического развития… Достоевский в то же время приходит к отказу от идеи прогресса в целом, отрицает самую возможность социалистического общества…»
«…исказил самый характер русского освободительного движения…»
«Передовые люди сороковых и революционеры шестидесятых-семидесятых годов клеветнически изображены Достоевским как два звена одной и той же постепенной нравственной “порчи” русского общества…»
«В 1913 году против взглядов Достоевского и их идеализации выступил Горький. В.И.Ленин, осуждая “архискверное подражание архискверному Достоевскому”, выступал против литераторов, которые пытались “малевать ужасы, пужать и свое воображение, и читателя”, “забивать” и его и себя…»
— Мы считаем вашего архискверного Достоевского одним из величайших писателей мира, — продолжал этот неторопливый, высокий, несуетливый, широкоплечий и грузный человек, нимало не похожий на своих соотечественников (после мы узнали, что он — маньчжур), человек, прекрасно понимавший, что он ставит нас в неловкое положение. — А на родине его почти не издают и, по-видимому, очень мало читают.
Н.Вирта, староста нашей группы, державшийся в Японии с уверенностью, переходящей временами в наглость, растерянно молчал — может быть, потому, что он и в самом деле не читал Достоевского.
С.Антонов возразил, что профессор ошибается:
— Достоевского у нас издают.
Но и он смутился, когда профессор показал ему библиографию: последнее собрание вышло в 1930 году, два-три отдельных произведения — в 1947–1949 годах.
Мне удалось как-то смягчить неловкость, объяснив, что отношение к Достоевскому изменилось, что уже после 56-го года выпущено 10-томное собрание сочинений.
Может быть, Горький был бы осторожнее, если бы он мог представить себе, какие постыдные последствия будут вызваны его нападением на Достоевского. С его тяжелой руки Достоевского стали травить в истории литературы. Его объявили прямым союзником Гитлера, вдохновителем фашизма. Вслед за Шкловским его стали называть изменником все кому не лень. Его забыли бы, если бы это было возможно. Отрекаться от национального гения у нас — не новость, но, кажется, еще никогда это не было сделано так основательно, прочно, надолго.
Да, именно Первый съезд на тридцать лет вывел Достоевского из круга русской литературы. Не следует это считать незначительным промахом или заурядной оплошностью.
Явления великого прошлого незримо участвуют в развитии литературы, и когда они отвергнуты, наступает омертвение, застыванье. Те, кто вынесли приговор Достоевскому, не понимали, что приговорены они. Недаром же Шкловский, изгнавший его за «измену», впоследствии изменил себе, принявшись через тридцать лет наверстывать потерянное время.
Забавно ли, что в наше время «Бесы», этот «яростный пасквиль, направленный против русского освободительного движения и ставший знаменем политической реакции», в новом, 30-томном собрании сочинений выпущен с приложением двух томов, содержащих рукописи и варианты? Не забавно. Тем более что «Бесы», без сомнения, — антиреволюционный роман, в котором с поразительной зоркостью на сто лет вперед предсказана сущность того, что произошло и происходит на наших глазах. Одна шигалевщина чего стоит!
Разумеется, в речи Горького подразумевался Гитлер. Но сперва Горький сказал, что «вождизм — болезнь эпохи, прилипчивая болезнь мещанства». Потом — что эта болезнь «характерна для нашей критики». Потом — что «кое-кто из нас не способен понять существенное различие между «вождизмом и руководством».
Мог ли после этого в сознании делегатов возникнуть вопрос: «А в чем же, собственно говоря, заключается это различие?» Думаю, что мог, тем более что от речи А.Жданова на съезде так и разило и мещанством, и «вождизмом».
Но может быть, это лишь аберрация, отклонение, и я невольно приписываю прошлому то, что лишь теперь возникает при чтении стенографического отчета? Впрочем, если бы подобный вопрос и пришел кому-нибудь в голову, он тут же постарался бы испуганно затоптать его, стереть, погасить.
Горький не ждал подобно рапповцам появления Шекспира: «Не следует думать, что мы скоро будем иметь 1500 гениальных писателей. Будем мечтать о 50. А чтобы не обманываться, наметим 5 гениальных и 45 очень талантливых. Я думаю, для начала хватит и этого количества. В остатке мы получим людей, которые все еще недостаточно внимательно относятся к действительности, плохо организуют свой материал и небрежно обрабатывают его».
Неосторожная надежда Горького — «5 гениальных и 45 очень талантливых» — нашла отражение в речи Михаила Кольцова: «Я слышал, что… уже началась дележка. Кое-кто осторожно расспрашивает: а как и где забронировать местечко, если не в пятерке, то хотя бы среди сорока пяти? Говорят, появился даже