благодарен ему бесконечно за это. Он пробудил во мне совесть человека. Низкий ему поклон за то, что он так изменил мою жизнь”. Потом Яшин сказал, что русская литература всегда считалась совестью народа, и спросил, думают ли об этом писатели, «олицетворяющие партийность» (А.Яшин был членом партии). Потом, упомянув о том, что он «человек не из робких», прочел Паустовскому стихотворение «Переходные вопросы»:
Нечего и говорить о том, как была встречена речь и стихотворение Яшина. Аплодисменты долго не умолкали. Я забыл упомянуть, что Дом литераторов в этот вечер был переполнен. В Большом зале, рассчитанном на 600 мест, яблоку негде было упасть. Под репродукторами, вынесенными в гостиные и на лестницы, сидели и стояли люди.
Кажется, именно после речи Яшина выступил любящий юбилеи и умеющий их украшать Иван Семенович Козловский. На этот раз он начал не с традиционной «Славы», а сказал маленькую ироническую речь, упомянув о том, что на вечер «явился весь президиум и даже Михалков не опоздал». Легко представить себе, какую реакцию вызвали эти слова: из президиума (Козловский разумел Секретариат) не пришел никто, а Михалков опоздал на добрых полтора часа. Казалось бы, ничего особенного не было в его появлении. Но и на сцене, и в зале уже сложилась «антиофициальная атмосфера», а в литературных кругах трудно назвать другого деятеля, который был бы в такой степени ей противопоказан.
У меня нет никакого желания грязнить эти страницы изображением литератора, сказавшего мне после смерти Сталина с искренней горечью и даже почти не заикаясь: «Двадцать лет работы — собаке под хвост!» Скажу только, что он живое воплощение язвы продажности, разъедавшей и разъедающей нашу литературу…
Козловский спел «Славу», потом, устроив целый спектакль, прелестный, с участием хора мальчиков, сказал что-то сердечное и простое о Паустовском. И вдруг на кафедре без моего приглашения появился Михалков. Это взбесило меня, и, забыв от волнения его отчество, я громко сказал:
— Сергей Михалыч, здесь я — председатель, а я не давал вам слова.
Он заморгал и покорно покинул кафедру, хотя уже произнес первые слова речи. Я назвал Ю.Бондарева, которому его друзья тогда еще подавали руку, он по бумажке прочитал что-то осторожно- восторженное, и тогда Михалков, заикаясь, спросил меня:
— Те-те-перь можно?
Забавно было убедиться в том, как мгновенно стерлось, растаяло высокое положение, ради которого столько подлостей было совершено, столько похлопываний по плечу, наград и орденов было вымолено едва ли не на коленях. Литературный вельможа стоял перед московскими писателями (которыми он номинально руководил) как провинившийся школьник.
Я дал ему слово, и он неудачно начал с заявления, что опоздал потому, что выступал перед избирателями — не помню, куда его назначали, кажется, в Московский Совет.
И Козловский, прервав его, немедленно изобразил свое благоговение перед такой государственно- важной причиной, с благоговением поднял руки и смиренно подогнул колени.
В зале оглушительно захохотали. Михалков, растерянно моргая, умолк.
Он как-то рассказывал мне, что упорно лечился от заиканья — в этот вечер легко было убедиться, что его усилия пропали напрасно. Длинные паузы, когда он силился закончить фразу, ежеминутно прерывали его неопределенную речь. Зрелище было жалкое, может быть, еще и потому, что Михалков, как известно, мужчина крупный, здоровенный, с длинными и одновременно толстыми ногами, и видеть его нерешительным, растерянным было неприятно и почему-то стыдно. Он вскоре ушел.
После него выступили А.Бек, Б.Балтер, М.Алигер, и в зале вновь установилась та атмосфера независимости, которая сделала этот вечер в глазах всех честных писателей событием, а в глазах Секретариата и начальства — серией возмутительных происшествий, нарушающих установленную Четвертым съездом формулу, гласившую, что «советская литература развивается более чем успешно, потому что она опирается на незыблемые принципы марксизма-ленинизма».
На другой день я получил маленькое письмо от Солженицына:
«Дорогой Вениамин Александрович! Посылаю Вам обещанную стенограмму “Р.К.” (без возврата). На обороте одного листа намазали рязанские писатели.
Все мы, присутствующие, высоко оценили Вашу речь на юбилее Константина Георгиевича. Звучало сильно и перешибло скуку съезда. Звучало так, как будто от съезда прошло десять лет.
Жму руку!
Искренне Ваш
2.6.67».
В конце августа я получил от него второе письмо:
«Дорогой Вениамин Александрович! Мне важно Ваше мнение и совет по одному вопросу. Я убедился за это время, как Вы превосходно понимаете общую литературную обстановку, и хочется знать Ваши соображения по прилагаемому.
Я не знаю, когда смогу быть в Переделкине и когда будете там Вы. Поэтому использую с Вашего разрешения заочный метод. Какие у Вас будут мысли, мне передадут, хорошо? Тут особенно важен еше