Машенька рассмеялась – тихо, но от всей души.
– А у него от дыма просто слизистая очень распухла. Вот после этого случая Андрея Дмитриевича стали ценить.
– А теперь?
– А теперь одни его ненавидят, а другие – ну, просто готовы за него в огонь и в воду!
– За что же ненавидят?
– А за то, что он такой волевой. Он ведь очень волевой и всегда своего добьется, если захочет.
Я слушала с интересом.
– А чего же приходится добиваться?
– Ну, как же! Всего! Тут ведь кулаков много, и нам в медицинской практике приходится с ними бороться.
Мы с Машенькой болтали все утро, потом нагрели воду, и я умылась с наслаждением, в котором было даже что-то дикарское. Машенька помогала мне и смеялась.
БОЛЬШОЙ РАЗГОВОР
Говорят, что борьба с эпидемиями напоминает войну: те же разведки, прорывы, отступления, атаки. Но ничего похожего на войну не было в той тщательной однообразной работе, которой мы занимались днем и ночью – ночью потому, что нужно было не только лечить, но и ухаживать за больными.
И лишь в одном отношении наш труд напоминал войну: мы не могли предсказать потери. Так погиб, несмотря на огромные дозы сыворотки, белокурый мальчик, напомнивший мне Андрея. Погиб третий ребенок у женщины, потерявшей двух, и она часами стояла у нашей баньки, простоволосая, страшная, качая завернутое в тряпку полено.
пела она, и нельзя было выйти, чтобы не встретить ее тусклого взгляда.
Машенька не боялась ее, а я боялась и каждый раз, выходя из баньки, должна была сделать усилие, чтобы не побежать со всех ног.
Есть что-то неуверенное в отношениях людей, знавших и любивших друг друга в юности и встречающихся, когда миновали в разлуке не дни и месяцы, а годы. Была ли эта разлука полным забвением или все же не переставало звенеть в душе воспоминание о том, что казалось забытым? Кто знает? Расстаются в юности, когда удивительно близки впечатления и размышления. Встречаются не очень или очень охладевшими и, сравнивая две жизни, поражаются, сочувствуют, негодуют.
Нужно было что-то переломить в душе, чтобы между Андреем и мной возникли прежние отношения – не прежние, другие, но которые были невозможны без прежних. То, что было между нами в Лопахине, теперь представлялось мне чем-то легким, тонким, похожим на первую сквозящую зелень вязов, когда ночью мы шли на Пустыньку после школьного бала.
Солнце заходило, бледно-желтый шар без лучей уже коснулся зубчатой линии кряжей, когда, посмотрев больную девочку лоцмана, жившего в крайнем доме посада, мы вышли и, одновременно вздохнув, пошли не налево – домой, а направо – вдоль пологого берега Анзерки.
Мы шли, и я думала, что в здешнем закате нет теплоты, как у нас… я мысленно чуть не сказала – в России, как будто здесь, в Анзерском посаде, была не Россия. Вокруг не лежал теплый, желтый отсвет уходящего дня, а лишь холодно сверкала каменистая тропинка, которая вела к солевым варницам, раскинутым среди извилистых оврагов.
Мы долго шли и молчали, но это было уже не прежнее молчание от усталости, а совсем другое. И Андрей, как всегда первый, назвал то, о чем мы молчали.
– Почему мы перестали переписываться, Таня? Ты обиделась на то письмо, в котором я упрекал тебя… Ты знаешь, о чем я говорю?
Это было сказано совершенно как в детстве, когда мы угадывали мысли друг друга.
– Знаю.
Он сдвинул шапку на затылок, и у него стал расстроенный, но решительный вид.
– Скажи, это правда, что, когда Глафира Сергеевна с мамой уехали из Лопахина, она поручила тебе… Это правда, что ты взяла на себя заботы о дяде?
Я остановилась от неожиданности. Но он взял меня под руку, и мы быстро пошли по неудобной, покатой тропинке к оврагам – туда, где виднелся черный навес на столбах и в глубине, под навесом, вспыхивало дымное пламя. Это были варницы.
– Конечно, ты была девочкой и они не должны были оставлять его на твое попечение. Но ведь ты предложила сама? Это правда? Я понимаю, ты предложила не из-за денег…
Андрей прикусил губу и с ужасом взглянул на меня. Я потом поняла, что он не хотел упоминать о деньгах и проговорился нечаянно.