'Дорогой Андрей! Пишу тебе, к сожалению, без всякой уверенности, что ты получишь это письмо. Лиза заболела вчера, а сегодня положение настолько определилось, что диагноз почти не вызывает сомнений. Боюсь, что завтра придет и моя очередь, – мы не разлучались последние дни. Как видишь, все сложилось далеко не так удачно, как хотелось бы, и виноват в этом я и никто другой. Не следовало брать ее с собой в такую опасную экспедицию – не потому, что она моя жена, а потому, что она совершенно лишена осторожности. Поздно теперь сожалеть об этом. Не хочется, чтобы ты думал, что эту грустную но, по- видимому, неизбежную развязку я встречаю подавленный, измученный страхом. Я никогда не боялся смерти, может быть, потому, что никогда не думал о ней. Но умереть в полной уверенности, что самое главное впереди, примириться с этим все-таки трудно. Жаль, что мы с тобой больше не увидимся и что я не смогу порадоваться той завидной ясности твоей жизни, до которой мне всегда было далеко. Что делать! Не уверен даже, что до тебя дойдет этот дневник – вероятнее всего, мои бумаги будут сожжены вместе с вагоном. Но если они сохранятся, прошу тебя, прочти внимательно, и непременно вместе с Таней, статью, которую я набросал прошлой ночью и вкладываю среди этих страниц. Это беглые, приближенные соображения, и, на первый взгляд, они, вероятно, покажутся парадоксальными. И все-таки я буду благодарен, если вы займетесь этим вопросом и попытаетесь проверить мою догадку. Это потребует известной подготовки, и если ты занят, пусть это сделает Таня на память о безрассудном, но искренне любившем ее старшем брате. Может быть, ей поможет план опытов, вы найдете его в моем наброске.
Мне кажется, что маме нужно сообщить, что я остался здесь на неопределенное время, во всяком случае, до окончания войны. Может быть, упомянуть мельком, что я на секретной работе? Тебе видней. Бедная, она привыкла беспокоиться обо мне.
Обнимаю тебя и Таню, и всех друзей, помнящих меня.
ЭТО БЫЛО ВЧЕРА
(Продолжение)
Не знаю почему, но именно с Рубакиным я особенно боялась встретиться после того, что случилось. Мы всегда были очень дружны, но мне казалось, что в предвоенные годы в его характере появилась неприятная сухость. «Стальной и немигающий» – так подшучивали над холодными догматиками, свято верящими лишь в непререкаемость своего безупречного, на первый взгляд, мышления. Оттенок этого слепого догматизма, этой раздражавшей меня «святой принципиальности», подчас мелькал в Петре Николаевиче. Он больше нравился мне в молодости, когда, похожий чем-то на доброго лохматого пса, он врывался, как буря, в чужие лаборатории со своей иронией, со своими сомнениями, в которых всегда было что-то живое.
…Мы встретились в институте, на людях, и нечего было рассчитывать, что он попытается хоть намекнуть, что сочувствует мне, взволнован, расстроен. Но я все-таки ждала. Нет и нет! Ни слова, ни взгляда. «Мы на работе, и самое важное сейчас – разместить лаборатории так, чтобы плесневой грибок не заразил фаги. И не ждите от меня, пожалуйста, ничего другого».
Холодно поблескивали белые нити в поредевших волосах, и маленький чужой человек в туго подпоясанной гимнастерке был так же вежлив и сдержан со мной, как с другими. Правда, прощаясь, он задержал мою руку в своей, и лицо – все еще круглое, румяное, но уже с большими мягкими складками у рта – потеплело. Но, может быть, мне это лишь показалось?
Лена Быстрова вернулась в Москву через несколько дней и бросилась ко мне прямо с вокзала, без звонка, не заезжая домой. Это было в воскресенье; я была еще в постели, и отец, с пышными, расчесанными усами, жалкими на похудевшем лице, только что изложил мне свои соображения, в которых главную роль играл все тот же Петька Строгов, вырастивший на Амуре быка симментальской породы, а ныне занимающий весьма влиятельную должность в Москве…
Раздался звонок. Лена вошла на цыпочках, как входят к больному. Я уже почти не плакала последнее время, но увидев ее – милую, взволнованную, бледную, с большой седой прядью над чистым высоким лбом, – не удержалась, заплакала. И Лена, обняв меня и бессвязно утешая, тоже не могла удержаться от слез.
– Нет, нет, это я просто так. Давно не виделись, – говорила она, вытирая глаза. – Я уверена, уверена, что все обойдется.
– Ты думаешь?
– Да, да. И Петя думает так же. Бог с тобой, да он места себе не находит, – испуганно сказала она, поняв по моему выражению, что я расстроена холодностью, с которой Петр Николаевич отнесся к моему несчастью. – Он в бешенстве. Я его таким еще в жизни никогда не видела. Он потрясен и не только не отказывается, а, наоборот, ищет выход и найдет, вот увидишь! Найдет непременно. Он скоро приедет, он знает, что я у тебя. Ты побледнела? – спросила она, с удивлением глядя на меня своими широко расставленными глазами. – Ты не хочешь, чтобы он приезжал?
– Да что ты!
Лена поцеловала меня.
– Бедная, родная… Все будет хорошо, – быстро сказала она. – Или мы пойдем и скажем, чтобы нас тоже посадили, потому что мы так же виноваты, как и он. Да не смотри ты на меня такими глазами!
Рубакин приехал и потребовал, чтобы Лена немедленно отправлялась домой, потому что Катенька сидит на вещах и не знает, что делать. Потом проводил жену до машины и вернулся ко мне.
Это был разговор, после которого, как после шока, ко мне стало постепенно возвращаться сознание. И не в утешениях тут было дело – на утешения Петр Николаевич был как раз скуповат. Впервые за эти дни я услышала уверенный голос человека, который ни одной минуты не сомневался, что Андрей не совершил никакого, даже невольного, преступления.
– А если так, – сказал, жестко поджав губы, Рубакин, – следовательно, он должен быть и будет оправдан. Какие бы мы с вами предположения ни строили, для меня ясно, что это ложный донос и что следствие введено в заблуждение. Кем – не знаю, может быть, Скрыпаченко. Как-никак Андрей, и никто другой, заставил его пересчитать ступени. Ах, все-таки это было безумием – с досадой, в которой сквозило невольное восхищение, сказал Петр Николаевич, – спустить с лестницы такого прохвоста, такую злопамятную скотину! И вы знаете, Татьяна, я думаю, что Кипарский прав.
– То есть?
– Ничего бестактного не было в том, что он предложил вам присоединиться к бригаде. И о вашем препарате он упомянул не случайно. Вы думаете, что это положение упростилось после вашей победы над Норкроссом? Наоборот. Так что это вовсе не так глупо, что Кипарский предложил вам поехать на