позаботиться, пока здоров. Я продал свой домик на Аляске два года назад. В следующем году я собираюсь купить себе другой участок. Я нашел несколько месторождений и надеюсь получить с них кое-какую прибыль. Кроме того, я продолжаю искать новые. Также меня просят написать книгу о художественной резьбе по дереву и про знаменитую Хижину Зверолова, которую я построил на Аляске, потому что мою ферму знают все туристы, которые едут в Анкоридж на машинах, и, наверное, я напишу. Всем, что у меня есть, я поделюсь с Перри. У меня будет пища, значит, и у него будет пища. Пока я жив. А когда я умру, ему отдадут мою страховку, чтобы он мог начать ЖИЗНЬ заново, когда выйдет на волю. Если я до того времени не доживу».
Эта биография всегда вызывала в Перри шквал эмоций — прежде всего жалость к себе, любовь и ненависть, которые возникали вначале в равных долях, но в конечном счете последняя стала преобладать. И большинство воспоминаний были неприятными, хотя не все. На самом деле первая часть его жизни была в его глазах бесценна — вся состояла из аплодисментов и славы. Ему было года три, и он сидел со своими сестрами и старшим братом на трибуне открытого родео; на арене стройная индейская девушка скакала на дикой лошади, «норовистом мустанге», и ее распущенные волосы взметались, словно у танцовщиц фламенко. Ее звали Фло Бакскин, и была она профессиональной объездчицей на родео, «чемпионкой по усмирению мустангов». Тем же самым занимался ее муж, Текс Джон Смит; во время турне по западным штатам красивая индианка и симпатичный ирландский ковбой встретились, поженились, а потом и завели тех самых четверых детей, которые сидели на трибуне. (И Перри помнил много других родео — снова видел, как его отец скачет в круге раскручивающегося лассо или как мать, звеня серебряными браслетами с бирюзой, выполняет разные трюки на бешеной скорости, пугая своего младшего сына и заставляя толпы зрителей в городах от Техаса до Орегона вскакивать с места и аплодировать.)
До того как Перри исполнилось пять лет, команда «Текс и Фло» продолжала выступать на арене. И такая жизнь вовсе не была «галлоном мороженого», как однажды сказал Перри:
— Мы вшестером ездили в старом грузовике, в нем же и спали, а жили иногда на одних кашах, шоколадных батончиках и сгущенке. Сгущенка «Хокс Бренд», так это называлось, и из-за нее я посадил почки — сахара там было много, — поэтому вечно писался в постель.
И все же такая жизнь не казалась горькой, особенно маленькому мальчику, гордившемуся родителями, восхищавшемуся их талантом и храбростью, — уж во всяком случае, она была счастливее той жизни, что пришла на смену. Ибо Текс и Фло оба были вынуждены из-за болезни бросить свое ремесло и поселиться в окрестностях Рено, штат Невада. Они стали скандалить, Фло «взялась за виски», а потом, когда Перри было уже шесть, она уехала в Сан-Франциско, забрав с собой детей. Это произошло точно так, как писал старик: «Я ее отпустил, сказал ей „пока', когда она взяла машину и оставила меня (это было во времена Депрессии). Мои дети ревели во весь голос. Она только ругалась на них и говорила, что они все равно потом сбегут от нее ко мне». И, действительно, Перри в течение следующих трех лет несколько раз убегал, чтобы разыскать своего потерянного отца, ибо мать он тоже потерял и теперь учился ее «презирать»; спиртное стерло ее черты, раздуло фигуру некогда стройной, подвижной индейской девушки, «сквасило ее душу», заточило язык до настоящего жала и настолько разъело ее чувство собственного достоинства, что она больше не трудилась спрашивать имена у тех грузчиков и водителей троллейбусов, которые принимали то, что она предлагала, не тратясь на ухаживания (единственное, чего она требовала, — выпить с нею, а потом потанцевать под аккомпанемент потрепанной «Виктролы»).
Поэтому, как вспоминал Перри, «я всегда думал о папе, надеялся, что он приедет и заберет меня, и я помню так, словно все это было секунду назад, тот миг, когда снова его увидел. Он стоял на школьном дворе. Это было как сильный удар битой по мячу. Ди Маджио. Только папа мне не помог. Сказал, чтобы я вел себя хорошо, обнял и ушел. Вскоре после этого мать отдала меня в католический приют. Там меня постоянно мучили Черные Вдовы. Били меня за мокрую постель. Вот за что я теперь ненавижу монахинь. И Бога. И Церковь. Но позже я обнаружил, что есть люди и похуже. Спустя пару месяцев меня из приюта выперли, и она (мать) отдала меня туда, где было еще ужаснее. Детский интернат Армии спасения. Там меня тоже ненавидели. За то, что мочился в кровать. И за то, что я наполовину индеец. Там была одна нянька, которая вечно меня обзывала ниггером и говорила, что нет никакой разницы между черномазыми и индейцами. Черт побери, это была настоящая мегера! Она делала так: нальет ванну ледяной воды, сунет меня туда и держит, пока я не посинею и не начну тонуть. Но потом этой суке досталось. Потому что я схватил воспаление легких. Чуть копыта не откинул. Два месяца в больнице пролежал. И как раз когда я болел, вернулся папа. Когда я поправился, он меня забрал».
Почти год отец с сыном жили вместе в домике около Рено, и Перри ходил в школу.
— Я окончил три класса, — вспоминал Перри. — И тут действительно пришел конец учебе. Больше я в школу не ходил, потому что тем летом папа построил что-то вроде трейлера, который он называл «домом на колесах». В нем было две койки и маленькая кухонька. Плита там была хорошая. Готовить можно было все что угодно, хлеб свой печь. Я заготавливал разные соленья и варенья, мочил яблоки, варил мармелад из дичков. Короче говоря, следующие шесть лет мы колесили по всей стране. Никогда нигде надолго не останавливались. Если мы где-нибудь задерживались подольше, на папу начинали смотреть как на чудака, а я это ненавидел, меня это ранило. Потому что тогда я еще любил папу. Даже при том, что он бывал со мной груб. Только и знал, что командовать. Но я любил тогда папу. Так что я всегда был только рад, когда мы снимались с места и снова переезжали.
Переезжали в Вайоминг, Айдахо, Орегон, иногда на Аляску. На Аляске Текс прививал сыну мечты о золоте, навыки охоты в песчаных руслах ручьев талой воды, и там же Перри научился стрелять из ружья, свежевать медведя, выслеживать волков и оленей.
— Господи, как же нам бывало холодно, — вспоминал Перри. — Мы с отцом спали в обнимку, завернувшись в одеяла и медвежьи шкуры. По утрам я еще до зари вставал, сметал свой завтрак: печенье с патокой и жареное мясо, — а потом мы отправлялись на промысел. Все бы ничего, да только я вырос: чем старше, тем меньше я слушался папу. С одной стороны, он знал все, с другой — не знал ничего. О многих чертах моего характера папа даже не подозревал. Не понимал меня ни на йоту. Например, я умел играть на гармонике с той секунды, как взял ее в руки. И на гитаре тоже. У меня были большие способности к музыке. Папа их не замечал и не хотел замечать. И то, что я люблю читать, тоже. Я целенаправленно пополнял свой словарный запас, писал песни, рисовал. Но мне никогда не помогали — ни он, ни еще кто-нибудь. Ночами я часто лежал без сна — отчасти потому, что пытался справиться со своим пузырем, а отчасти потому, что не мог перестать думать. Всегда, когда было так холодно, что трудно было дышать, я думал о Гавайях. О кино, которое я видел. С Дороти Ламур. Я хотел туда, где солнце. И где на людях из одежды только трава и цветы.
Одетый значительно теплее, Перри в один душистый вечер военной поры в 1945 году оказался в Гонолулу, в комнате, где ему сделали татуировку змеи и кинжала на левой руке. Он попал туда следующим маршрутом: с отцом в лодке до Анкориджа, автостопом из Анкориджа до Сиэтла, в контору, где вербовали в торговый флот. «Но я бы никогда туда не пошел, если бы знал, с чем мне придется столкнуться», — сказал однажды Перри.
— Работа меня не раздражала, и моряком мне быть нравилось — порты, то, се. Но «сестрички» не давали мне прохода. Шестнадцатилетний мальчик, к тому же еще маленького роста. Я мог за себя по стоять, но многие «сестрички» совсем не похожи на женщин. Черт, я знавал таких, которые могли выбросить в окно бильярдный стол. А за ним и пианино. Это такие девочки, от которых можно здорово натерпеться, особенно если они соберутся вдвоем и разом на тебя набросятся, а ты еще совсем ребенок. Будет отчего думать о самоубийстве. Через несколько лет, когда я попал в армию — это когда меня послали в Корею, — там у меня возникла та же проблема. Я был в армии на хорошем счету, уж не хуже прочих; меня наградили «Бронзовой Звездой». Но я так и не заслужил повышения. За четыре года, да еще при том, что я принимал участие в этой гребаной войне, я должен был по крайней мере получить капрала. Но так и не получил. А знаете почему? Потому что наш сержант был очень жестокий. Потому что я бы под него не подлег. Господи, до чего ж я ненавижу все эти дела. Просто не переношу. Впрочем — не знаю. Некоторые гомики мне даже нравились. Пока не начинали ко мне лезть. Самый лучший из моих друзей, и чуткий, и действительно умный, тоже, как выяснилось, был гомик.
В промежутке между увольнением из флота и уходом в армию Перри помирился с отцом, который, когда сын его покинул, перебрался в Неваду, а потом вернулся на Аляску. В 1952 году, когда Перри демобилизовался, старика захватила идея закрепиться на одном месте навсегда.