верили его рассказам, и не перебивали только, чтобы мир сохранить. Знакомое виноватое чувство поразило, как выстрел: врун, вот что думают оба, Эйми и Рандольф, прирожденный врун, – и от испуга начал громоздить подробности: у нее были дьявольские глаза, у этой дамы, бешеные ведьмины глаза, холодные и зеленые, как дно полярного моря; копия Снежной королевы – лицо белое, зимнее, изо льда вытесанное, и белые волосы накручены на голове, как свадебный торт. Она манила его пальцем, манила…
– Боже, сказала Эйми, кусая кубик маринованного арбуза. – Ты в самом деле видел такую женщину!
Во время этого описания Джоул с беспокойством заметил, что ее кузена рассказ позабавил и заинтересовал; в первый раз, когда он просто сообщил об увиденном, Рандольф выслушал его безразлично, как слушают заезженный анекдот – казалось, он непонятным образом заранее знал все, что услышит.
– Слушай, – медленно произнесла Эйми, не донеся арбузный кубик до рта. – Рандольф, ты не заходил… – Она запнулась и скосила глаза на гладкое, довольное лицо-персик. – Ведь правда, похоже на то…
Рандольф пнул ее под столом; маневр был выполнен так ловко, что Джоул и не заметил бы его, не окажись столь сильным его действие: Эйми дернулась назад, словно в стул ударила молния, и, заслонив глаза рукой в перчатке, испустила жалобный вопль:
– Змея, змея, я думала, меня ужалила змея, пробралась под столом, ужалила в ногу, дурак, никогда не прощу, ужалила, боже, змея, – повторяла она снова и снова, и слова уже рифмовались, гудели между стенами, где трепетали гигантские тени мотыльков.
У Джоула все оборвалось внутри; он подумал, что описается прямо тут, на месте, и хотел вскочить, убежать, как от Джизуса Фивера. Но не мог, отсюда не мог. Поэтому он уставился в окно, где ветер отстукивал фиговыми листьями мокрую телеграмму, и принялся изо всех сил искать далекую комнату.
– Сию же минуту перестань, – приказал Рандольф, не скрывая отвращения. Но Эйми не унималась, и тогда он ударил ее ладонью по губам.
Вопли постепенно перешли в полувсхлипывание-полуикоту. Рандольф заботливо тронул ее за руку.
– Отпустило, душенька? – сказал он. – Как ты нас напугала. – И, оглянувшись на Джоула, добавил: – Эйми безумно нервная.
Да, безумно, – согласилась она. – Я просто подумала… Надеюсь, я не расстроила ребенка.
Но так толсты были стены его комнаты, что голос Эйми туда не проникал. Джоулу давно уже не удавалось отыскать далекую комнату; это и прежде было трудно, а последний год – особенно. И он обрадовался встрече с друзьями. Все были тут, включая Мистера Мистерию в испанской шляпе с пером и багровом плаще, с блестящим моноклем и зубами из цельного золота: элегантный господин, – хотя разговаривал по-гангстерски, сквозь зубы, – и артист, великий чародей: он выступал в старом нью- орлеанском варьете и показывал жуткие фокусы. Там-то они и стали такими приятелями. Однажды он вызвал Джоула из публики и вытащил у него из ушей целую охапку сахарной ваты; с тех пор он сделался, после маленькой Анни Роз Куперман, самым желанным гостем другой комнаты. Анни Роз была симпатичней всех на свете. Волосы черные и завитые не где-то там такое, а сами по себе. По воскресеньям мать наряжала ее во все чистенькое и белое – включая носки. В обычной жизни Анни Роз была нахальная и воображала – до того, что о погоде вела разговоры, – но здесь, в далекой комнате, звенел ее милый голосок: «Джоул, я тебя люблю. Я люблю тебя на дюйм, на чуть-чуть, на уйму уйм». И был еще один человек, присутствовавший почти всегда, но редко – в одном и том же виде; то есть являлся он в разных нарядах и обличьях – то цирковым силачом, то богатым славным миллионером, – но всегда его звали Эдвард Р. Сансом.
Рандольф сказал:
– Она жаждет мести; по доброте душевной я согласен вытерпеть несколько адских минут пианолы. Милый Джоул, ты не мог бы принести свет?
Когда он поднял лампы и понес через холл в гостиную, Мистер Мистерия и маленькая Анни Роз Куперман ускользнули во тьму, как давеча на кухне.
Невидимые пальцы рэгтайма бегали по пожелтелым костям пианино, карнавальные аккорды отзывались легкой дрожью в хрустальных призмах. Эйми сидела на табуретке, обмахивая бледное личико синим кружевным веером, извлеченным из старинной горки, и неотрывно наблюдала за нырянием клавиш.
– Это музыка с парада, – сказал Джоул. – Один раз на масленицу я ехал с картиной – на ней был китаец с длинной черной косичкой, только пьяный сорвал картину и стал ей бить знакомую, прямо на мостовой.
Рандольф придвинулся к Джоулу на двойном кресле. Поверх пижамы на нем было надето полосатое кимоно с рукавами-крыльями, а пухловатые ноги упакованы в сандалии из тисненой кожи; ногти на ногах блестели лаком. Вблизи он распространял тонкий лимонный аромат, и безволосое лицо его выглядело немногим старше, чем лицо Джоула. Глядя прямо перед собой, он нашел руку Джоула и заплел его пальцы своими.
Эйми укоризненно захлопнула веер.
– Ты даже не поблагодарил меня, – сказала она.
– За что, моя обожаемая?
Держаться с Рандольфом за руки было как-то не совсем приятно, и от желания вонзить ногти в эту сухую горячую ладонь у Джоула сами собой напряглись пальцы; кроме того, Рандольф носил перстень, и он больно давил на суставы. Перстень женский, с дымчатым радужным опалом, схваченным острыми серебряными лапками.
– Как? За красивые перья, – напомнила Эйми. – Голубой сойки.
– Прелестны, – сказал Рандольф и послал ей воздушный поцелуй. Удовлетворенная, она развернула веер и стала яростно обмахиваться. Позади нее дрожали подвески лампы, и вялая сирень, сотрясаемая тяжелой музыкой пианолы, роняла на стол лепестки. Лампу поставили перед пустым камином, и казалось, что это его огонь там теплится – пепельный и зыбкий.
– Первый год к нам не пожаловал сверчок, – сказала Эйми. – Каждое лето прятался в камине и пел до осени; помнишь, Рандольф, Анджела Ли не позволяла его убить?
Джоул процитировал: «Слушай, как кричат сверчки в траве, внемли их песне звонкой».