Всегда, когда Фишерле добывал ей клиента, она чувствовала, что он хочет избавиться от нее, и была ему благодарна за его любовь. Позднее она опять находила его слишком гордым. В общем, она была существом благодушным, располагавшим, несмотря на свою уродливую жизнь, лишь малой толикой ненависти. В отличие от других девушек, мало-помалу постигших азы игры, она всю свою жизнь не понимала, почему разные фигуры ходят по-разному. Ее возмущало, что король так беспомощен. Она бы уж задала перцу этой наглой бабе, королеве! Почему ей разрешается все, а королю — нет? Часто она напряженно следила за игрой. По выражению лица ее вчуже можно было принять за большого знатока. В действительности она только ждала, чтобы побили королеву. Как только это случалось, она затягивала какую-нибудь бравурную песенку и сразу же отходила от стола. Она разделяла ненависть мужа к чужой королеве; любовь, с какой он берег собственную, вызывала у нее ревность. Ее подруги, более самостоятельные, чем она, мысленно становились на верхушку социальной лестницы и называли королеву потаскухой, а короля — котом. Одна только пенсионерка придерживалась фактической иерархии, на нижнюю ступеньку которой она взобралась благодаря своему постоянному посетителю. Она, вообще-то задававшая тон при самых разнузданных шутках, в нападках на короля не участвовала. Для шахматной же королевы даже «шлюха» казалось ей слишком лестным определением. Башни ладей и кони ей нравились, потому что выглядели как настоящие, и когда кони Фишерле мчались во весь опор по доске, она звонко смеялась своим спокойным, ленивым голосом. Через двадцать лет после того, как он переехал к ней со своими шахматами, она все еще иногда совершенно невинно спрашивала его, почему ладьям не позволяют оставаться в углах, как в начале игры, ведь там они смотрятся гораздо лучше. Фишерле плевал на ее бабьи мозги и ничего не отвечал. Когда она надоедала ему своими вопросами — ей ведь хотелось только услыхать от него что-нибудь, она любила его кряхтение, ни у кого не было такого каркающего голоса, как у него, — он затыкал ей рот какой-нибудь грубостью. 'Есть у меня горб или нет? А? Попробуй поездить на нем. Может быть, поумнеешь!' Его горб огорчал ее. Она предпочла бы никогда не говорить о нем. У нее было такое чувство, что и она виновата в физическом недостатке своего ребенка. Открыв в ней эту странность, которая показалась ему сумасшедшей, он стал пользоваться ею для шантажа. Его горб был единственной опасной угрозой, какой он располагал.
Именно сейчас она смотрела на него с любовью. Горб что-то представлял собой, а такой скелет — ничего. Она была рада, что он позвал ее к своему столику. С Кином она нисколько не церемонилась. Через несколько минут, после того как все помолчали, она сказала:
— Ну что? Сколько же ты подаришь мне? Кин покраснел. Фишерле прикрикнул на нее:
— Не болтай глупости! Я не позволю обижать своего друга. У него таки есть ум. Он не мелет языком. Он по сто раз обдумывает каждое слово. Если он что-то говорит, так он уж говорит. Он интересуется моей стипендией и добровольно вносит в ее фонд двадцать шиллингов.
— Стипендия? С чем это едят? Фишерле возмутился.
— Стипендия — это красивое слово! Оно взято из французского языка и означает то же самое, что еврейский капитал!
—
Жена не понимала его уловки. Да и зачем ему понадобилось облекать ее в иностранное слово? Ему важно было остаться правым. Посмотрев на жену пристально и серьезно, он указал носом на Кина и торжественно заявил:
— Он все знает.
— Да что же?
— Ну, что мы вместе копим из-за шахмат.
— И не подумаю! Я столько не зарабатываю. Я не Мицль, а ты не Фердль. Что я с тебя имею? Ни черта я с тебя не имею. Знаешь, кто ты? Урод ты! Иди побирайся, если здесь тебе не по вкусу! — Она призвала Кина в свидетели этой вопиющей несправедливости. — Наглец он, скажу я вам! Просто трудно представить себе. Такой урод! Спасибо сказал бы!
Фишерле стал еще меньше, он признал свой проигрыш и только жалобно сказал Кину:
— Радуйтесь, что вы не женаты. Сначала мы вместе двадцать лет копим каждый грош, а теперь она промотала всю стипендию со своими друзьями.
От этой наглой лжи жена онемела.
— Клянусь вам, — закричала она, как только оправилась, — за эти двадцать лет я не была ни с одним мужчиной, кроме него.
Фишерле бессильно развел рукой перед Кином.
— Шлюха, которая ни разу не была с мужчиной! При слове «шлюха» он вскинул брови. От этого оскорбления женщина громко расплакалась. Ее речь стала невнятной, но создавалось впечатление, что она, всхлипывая, говорит о какой-то пенсии.
— Вот видите, теперь она сама признается. — Фишерле снова воспрянул духом. — Что вы думаете, от кого у нее пенсия? От одного господина, который приходит каждый понедельник. В мою квартиру. Знаете, баба
Жена ревела все громче и громче.
Кин искренне соглашался с ним. От страха он не задавался вопросом, врет Фишерле или говорит правду. С тех пор, как за столик села эта женщина, любой выпад против нее, от кого бы он ни исходил, был для него спасением. Как только она попросила его сделать ей подарок, он понял, кто перед ним: вторая Тереза. В нравах этой местности он мало смыслил, но одно показалось ему несомненным: здесь вот уже двадцать лет некий чистый дух в жалком теле стремится подняться над грязью своего окружения. Тереза не позволяет сделать это. Человек идет на бесконечные лишения, упорно глядя туда, куда устремлен самовластный ум. Тереза так же упорно тянет его назад в грязь. Он копит, не от мелочности, он натура широкая; она все спускает, чтобы он никуда не ушел от нее. Ухватив мир духа за крошечный кончик, он вцепился в него с неистовством утопающего. Шахматы — его библиотека. О делах он говорит только потому, что другой язык здесь запрещен. Но характерно, что он так высоко ставит книжное дело. Кин представляет себе борьбу, которую этот побитый жизнью человек ведет за свою квартиру. Он приносит домой книгу, чтобы тайком ее почитать, она рвет ее, только клочья летят. Она вынуждает его предоставлять ей его квартиру для своих ужасных целей. Может быть, она наняла прислужницу, шпионку, чтобы не допускать в квартиру книг, когда ее нет дома. Книги запрещены, ее образ жизни дозволен. После долгой борьбы ему удалось отвоевать у нее шахматную доску. Она ограничила его самой маленькой комнатой в квартире. Там он и сидит долгими ночами, сохраняя с помощью деревянных фигур свое человеческое достоинство. Более или менее свободным он чувствует себя только тогда, когда она принимает этих гостей. В такие часы он для нее — ничто. Вот до чего надо ей докатываться, чтобы не мучить его. Но и тогда он, негодуя, прислушивается, не явится ли она вдруг к нему пьяная. От нее пахнет спиртным. Она курит. Она дергает двери и опрокидывает своими ножищами шахматную доску. Господин Фишерле ревет, как малый ребенок. Он был как раз на самом интересном месте книги. Он собирает рассыпавшиеся буквы и отворачивает лицо, чтобы она не радовалась его слезам. Он маленький герой. У него есть характер. Как часто вертится у него на языке слово «шлюха»! Он проглатывает его, ей этого все равно не понять. Она давно бы уж выгнала его из его же квартиры, но она ждет, чтобы он составил завещание в ее пользу. Наверно, имущество у него маленькое. Но и этого ей достаточно, чтобы ограбить его. Он не собирается отдавать ей последнее. Он защищается и потому сохраняет крышу над головой. Если бы он знал, что обязан этой крышей расчету на его завещание! Не надо ему этого говорить. А то он огорчится. Он не из гранита. Его карличье сложение…
Никогда еще Кин так глубоко ни в кого не вживался. Ему удалось освободиться от Терезы. Он ее побил ее же оружием, перехитрил и запер ее. И вот она вдруг сидит за его столом, требует, как раньше, ругается, как раньше, и единственное, что в ней ново, — это подходящая профессия, которую она обрела. Но ее разрушительная деятельность направлена не на него, — на него она почти не обращает внимания, — а на того, кто сидит напротив и кого природа и так уже искалечила жалкой этимологией. Кин в большом долгу перед этим человеком. Он должен что-то для него сделать. Он уважает его. Если бы господин Фишерле не был так деликатен, он просто предложил бы ему денег. Наверняка они ему пригодились бы. Но