голове годами. При его бесспорном местном первенстве ему было легко доказать своим друзьям ничтожество этих светил. Он демонстрировал им, целиком полагавшимся на его память, ход за ходом события того или иного турнира. Как только их восхищение такими партиями достигало меры, которая сердила его, он выдумывал сам неверные, в действительности не сделанные ходы и продолжал игру так, как то устраивало его. Он быстро доводил дело до катастрофы; становилось известно, кто потерпел ее, а имена были и здесь фетишами. Раздавались голоса, что такая же точно судьба постигла бы на турнире и Фишерле. Никто не обнаруживал ошибки побежденного. Тогда Фишерле отодвигал свой стул подальше от стола, так что его вытянутая рука только-только дотягивалась до фигур. Это был его особенный способ выражать презрение, поскольку окрестности рта, который служит для того же другим, были у него почти целиком закрыты носом. Затем он кряхтел: 'Дайте мне платок, я выиграю эту партию вслепую!' Если жена оказывалась рядом, она подавала ему свой грязный шейный платок; турнирных триумфов, состоявшихся только раз в несколько месяцев, она не имела права лишать его. Это она знала. Если ее не было в заведении, то одна из девушек закрывала Фишерле глаза ладонями. Быстро и уверенно он шаг за шагом вел партию назад. Там, где была сделана ошибка, он останавливался. Это бывало как раз то место, откуда начиналось его жульничество. С помощью второго жульничества он с такой же наглостью приводил к победе противоположную сторону. Все слушали, затаив дыхание. Все изумлялись. Девушки гладили его горб и целовали его в нос. Парни, среди них и красивые, мало что смыслившие или вообще не смыслившие в шахматах, ударяли кулаками по мраморным столикам и с искренним возмущением заявляли, что это подлость, если Фишерле не станет чемпионом мира. Кричали они при этом так громко, что симпатия девушек сразу же обращалась к ним снова. Фишерле это было безразлично. Он делал вид, будто овация вообще не имеет к нему отношения, и только сухо бросал:
— Что вы хотите, я же бедняк. Внесите сегодня залог за меня, и завтра я буду чемпионом мира!
— Будешь сегодня же! — кричали все. Затем восторг кончался.
Благодаря своей славе непризнанного шахматного гения и постоянному клиенту жены-пенсионерки Фишерле пользовался под 'Идеальным небом' одной большой привилегией: ему разрешалось вырезать из журналов и оставлять себе все напечатанные там шахматные партии, хотя эти журналы, пройдя через полдесятка рук, передавались через несколько месяцев в другое, еще более замызганное заведение. Но Фишерле отнюдь не хранил эти квадратные бумажки. Он разрывал их на мелкие клочки и с отвращением выбрасывал в унитаз. Он жил всегда в величайшем страхе, что кто-нибудь потребует какую-нибудь партию. Он сам вовсе не был убежден в своей значительности. Истинные ходы, которые он утаивал, заставляли его умную голову горько задумываться. Поэтому он ненавидел, как чуму, чемпионов мира.
— Что вы думаете, если бы у меня была стипендия, — сказал он сейчас Кину. — Человек без стипендии — это же урод. Я двадцать лет жду стипендии. Вы думаете, я чего-то хочу от своей жены? Покоя хочу я и хочу стипендии. Переезжай ко мне, сказала она, я тогда был еще мальчишка. Ай, сказал я, зачем Фишерле баба? А что тебе нужно, сказала она, покоя с ней не было. Что мне нужно? Мне нужна стипендия. Из ничего ничего и не выйдет. И дела без капитала вы не начнете. Шахматы тоже деловая область, почему они не должны быть делом? Покажите мне, что не деловая область! Хорошо, сказала она, если ты переедешь ко мне, ты получишь стипендию. Теперь я вас спрошу, вы понимаете это вообще? Вы знаете, что такое стипендия? На всякий случай я вам это скажу. Если вы знаете, так это не повредит, а если не знаете, так это совсем не повредит. Слушайте: стипендия — это красивое слово. Это слово взято из французского языка и означает то же самое, что еврейский капитал!
Кин сглотнул воздух. По их этимологии вы узнаете их. Ну и заведение. Он сглотнул воздух и промолчал. Это было самое лучшее, что он мог придумать в таком вертепе. Фишерле сделал совсем маленькую паузу, чтобы посмотреть, как подействовало на его визави слово «еврейский». Ведь как знать? Мир кишит антисемитами. Еврей всегда настороже перед смертельными врагами. Карлики-горбуны, а тем более такие, которые все-таки выбились в сутенеры, наблюдатели внимательные. Глоток, сделанный Кином, не ускользнул от Фишерле. Он истолковал его как признак смущения и с этой минуты считал Кина евреем, хотя тот вовсе им не был.
— Его употребляют только при красивых профессиях, — объяснил он, успокоившись, он имел в виду слово «стипендия». — После ее торжественного обещания я переехал к ней. Знаете, когда это было? Я могу вам это сказать, потому что вы мой друг: это было двадцать лет назад. Двадцать лет она копит и копит, она ничего не позволяет себе, она ничего не позволяет мне. Знаете, что такое монах? Ай, вы, наверно, не знаете, потому что вы еврей, у евреев этого нет — монахов, неважно, мы живем как монахи, я лучше скажу иначе, может быть, вы это поймете, потому что вы ничего не понимаете: мы живем как монашенки — это жены монахов. У каждого монаха есть жена, и она называется монашенка. Но вы представить себе не можете, до чего же врозь они живут! Такого брака каждый себе пожелает, у евреев, скажу я вам, надо бы это тоже ввести. И пожалуйста, стипендия все еще не скоплена. Посчитайте, считать вы должны уметь!
Это был первый вопрос, на который Фишерле ждал ответа. Впрочем, в том, что у Кина есть жена, он был так же уверен, как в том, что у него, Фишерле, есть горб. Но он тосковал о новой партии, он уже три часа был под надзором, этого он не выдерживал. Он хотел привести дискуссию к какому-то практическому результату. Кин молчал. Что должен был он ответить? Жена была его больным местом, насчет которого при всем желании нельзя было сказать никакой правды. Он не был, как известно, ни женат, ни холост, ни разведен.
— У вас есть жена? — спросил Фишерле второй раз.
Но теперь это прозвучало уже угрожающе. Кин мучился, не зная, как сказать правду. Опять он был в таком же положении, как прежде с 'книжной частью'. На худой конец и ложь выход.
— У меня нет жены, — заявил он с улыбкой, от которой посветлела его строгая сухость. Если уж он шел на ложь, то на самую приятную.
— Тогда я вам дам свою! — выпалил Фишерле. Если бы у специалиста по книжной части была жена, предложение Фишерле прозвучало бы иначе: 'Тогда у меня есть для вас что-то новенькое!' А теперь он громко прокряхтел на все заведение: — Иди сюда-а, ты придешь, нет?
Она пришла. Она была большая, толстая и круглая, полувекового возраста. Представилась она сама, указав плечом вниз на Фишерле и не без гордости прибавив: 'Мой муж'. Кин встал и отвесил очень низкий поклон. Он ужасно боялся всего, что теперь произойдет. Он громко сказал: 'Очень приятно', — а тихо, до неслышности тихо: «Шлюха». Фишерле сказал:
— Ну, так сядь!
Она повиновалась. Его нос доставал ей до груди; то и другое легло на стол. Вдруг коротышка встрепенулся и с величайшей поспешностью, словно забыл главное, проверещал:
— По книжной части.
Кин снова уже молчал. Сидевшей за столом женщине он был противен. Сравнив его кости с горбом своего мужа, она нашла горб красивым. Ее зайчик всегда находил что сказать. Он за словом в карман не лез. Прежде он, бывало, говорил и с ней. Теперь она для него слишком стара. Он прав. Он же ни с какой другой не путается. Он добрый ребенок. Все думают, что между ними еще что-то есть. Каждая из ее подруг зарится на него. Бабы лгуньи. Она этого не признает, лгать. Мужчины тоже лгуны. На Фишерле можно положиться. Чем иметь дело с бабой, говорит он, лучше вообще не иметь с ними дела. Она со всем согласна. Ей же это не нужно. Только пусть он не говорит этого ни одной из них. Он же такой скромный. Сам он никогда ничего не станет требовать. Если бы только он больше следил за своей одеждой! Иногда можно прямо подумать, что он вылез из мусорного ящика. Фердль поставил Мицль ультиматум: он будет год ждать мотоцикла, который она ему обещала. Если через год мотоцикла не будет, он наплюет на все и поищет себе кого-нибудь другого. Теперь она копит и копит, а разве она накопит на мотоцикл? Ее зайчик так не поступит. А какие у него красивые глаза! Виноват он, что ли, что у него горб?