драные кружевные занавески. Госпожа пригласила меня отужинать. Лицо доньи Хасмины покрыто таким слоем пудры, что, кажется, он вот-вот отлетит и шмякнется в тарелку. Под крашеными медными волосами, завитыми щипчиками, проглядывает все та же индианка. Массивные браслеты поблескивают при каждом взлете ложки. Хасинта, ее дочь, хоть и воспитывалась в колледже и одета в белый спортивный свитер, а размахивает руками и стреляет глазками похлеще любой индианки.
— Было время, когда в этой гостиной стояли игровые столы, — рассказывает донья Хасмина. — Играть начинали примерно в этот час и продолжали всю ночь. Иногда за столом проигрывались целые имения. Дон Анастасио Самора обосновался здесь только ради игры. Выигрывал он постоянно, вот и поползли слухи, будто он шулер.
— Однако имение он ни разу не выиграл, — считаю я своим долгом уточнить.
— Твой отец на рассвете умудрялся спустить весь ночной выигрыш. И потом, такому волоките ничего не стоило промотать то немногое, что у него оставалось.
— В этом доме у него были романы?.. — спрашиваю я робко.
— Там, там, в другом дворе... По ночам он водил шашни там... — говорит донья Хасмина, кивая в направлении индейской половины.
Хасинта прыскает со смеху, прикрывая рот ладошкой. В этот момент я понимаю, что она такая же, как Амаранта, только одета и причесана иначе.
— В Окедале все похожи друг на друга, — замечаю я. — Во втором дворике висит фотография: прямо- таки обобщенный портрет...
По лицу обеих пробегает тень волнения. Мать произносит:
— Это покойный Фаустино Игерас... Он был полукровкой: наполовину индеец, наполовину белый. Зато нравом стопроцентный индеец. И жил с ними, и стоял за них... и пропал за них.
— А белым он был по отцовской или по материнской линии?
— Ишь какой любопытный...
— У вас в Окедале всегда так? — спрашиваю я. — Белые мужчины гуляют с индианками, а индейцы — с белыми женщинами?
— Индейцев и белых в Окедале не различить. Кровь перемешалась с времен Конкисты. Незыблемо лишь одно: господа не должны сходиться со слугами. Между собой мы вольны поступать как угодно... Но со слугами — никогда... Дон Анастасио был из помещичьего сословия, хоть и бедствовал хуже последнего оборванца...
— При чем здесь мой отец?
— А ты поспрашивай народ, о чем поется в индейской песне:
— Слышала, что сказала твоя мать? — говорю я Хасинте, как только мы остаемся с глазу на глаз. — Ты и я можем делать все что угодно.
— Если захотим. Но мы не хотим.
— А я вот хочу.
— Чего?
— Укусить тебя.
— Смотри, как бы самого не обглодали до косточек, — скалит она зубы.
В спальне широкая кровать, застланная белыми простынями. Постель то ли не убрана, то ли, наоборот, приготовлена ко сну. С высокого балдахина свисает мелкая сетка от комаров. Тесню Хасинту в складки сетчатого полога. Она сопротивляется и в то же время увлекает меня. Стараюсь задрать ей юбку; она отбивается, расстегивая мои пряжки и пуговицы.
— Ой, у тебя здесь родинка! Смотри, и у меня на том же месте!
Тут на голову и плечи мне обрушивается град тумаков. Это донья Хасмина накинулась на нас, словно фурия:
— Пусти ее, ради всего святого! Прекратите, вам нельзя! Прекратите! Вы сами не ведаете, что творите! Ты такой же негодяй, как твой отец!
С трудом беру себя в руки:
— Что вы хотите этим сказать, донья Хасмина? С кем он здесь сошелся? С вами?
— Грубиян! Убирайся к слугам! Прочь с глаз моих! Якшайся себе с простыми девками, как твой отец! Ступай к своей родительнице, вон отсюда!
— Кто моя мать?
— Анаклета Игерас, хоть она и не признается в этом с тех пор, как убили Фаустино.
Ночью дома в Окедале сплющиваются и припадают к земле под тяжестью низкой, окутанной злотворными парами луны.
— Анаклета, что это за песню сложили о моем отце? — спрашиваю я у женщины, застывшей в дверях подобно статуе в церковной нише. — Там говорится о каком-то мертвеце, о какой-то могиле...
Анаклета берет фонарь. Вместе мы идем по маисовому полю.
— На этом месте, схлестнулись твой отец и Фаустино Игерас, — начинает Анаклета. — И рассудили, что один из них лишний на этом свете. И вместе вырыли яму. С той минуты, как порешили они биться насмерть, от прежней ненависти не осталось и следа. И рыли они яму в мире и согласии. Потом один встал на одном краю ямы, другой — на другом. Каждый зажал в правой руке нож, а на левую намотал пончо. Поочередно один из них перепрыгивал через яму и бил противника ножом. Тот заслонялся пончо и норовил столкнуть врага в яму. Так дрались они до рассвета. И земля возле ямы пропиталась кровью и перестала пылить. Все индейцы Окедаля встали вкруг зияющей ямы и двух запыхавшихся, окровавленных бойцов. И стояли они молча как вкопанные, чтобы не мешать праведному суду Божьему, ибо от его исхода зависела их участь, а не только судьбы Фаустино Игераса и Начо Саморы.
— Но Начо Самора — это я...
—Так звали тогда и твоего отца.
— И кто победил, Анаклета?
— Что за вопрос, мальчик? Победил Самора. Пути Господни неисповедимы. Фаустино похоронили в этой земле. Но для твоего отца то была горькая победа. В ту же ночь он покинул Окедаль, и больше его здесь не видели...
— О чем ты, Анаклета? Ведь эта яма пуста!
— Позднее индейцы из ближних и дальних деревень стали стекаться на могилу Фаустино Игераса. Они уходили биться за революцию и просили у меня реликвии: то прядь волос, то лоскуток пончо, то запекшуюся кровь из раны. Индейцы помещали их в золотые ковчежцы и несли во главе боевых полков. Тогда-то мы и решили раскопать могилу и перезахоронить труп. Но Фаустино там не оказалось: могила была пуста. С того времени и пошли всякие предания: одни говорят, будто видели, как ночью он скачет в горах на вороном коне, охраняя сон индейцев; другие — будто в тот день, когда индейцы сойдут с гор, он снова явится и будет скакать впереди грозного воинства...
«Значит, это был он! Я видел его!» — так и хочется мне воскликнуть, но я настолько потрясен, что не могу вымолвить ни слова.
Индейцы с горящими факелами молча подошли к нам и обступили зияющую яму.
И вот из толпы выходит широкоплечий малый с длинной шеей, в потрепанной соломенной шляпе. Внешне он очень похож на каждого второго в Окедале: тот же разрез глаз, та же линия носа и губ, что у меня.
— Кто дал тебе право трогать мою сестру, Начо Самора? — спрашивает он, и в его правой руке сверкает лезвие ножа. Левая рука обмотана пончо так, что край свисает до самой земли.
Индейцы издают звук, напоминающий скорее не ропот, а испуганный вздох:
— Кто ты?
— Фаустино Игерас. Защищайся.
Я встаю по другую сторону ямы, наматываю на левую руку пончо, сжимаю в правой руке нож.
Глава X
Ты пьешь чай с Аркадием Порфиричем. Это человек большого ума, тонкого вкуса; одна из самых светлых голов Иркании. Он по праву занимает пост Генерального директора архива государственной