Генрих не мог на меня больше смотреть и перестал посещать мою спальню.
Король погрузился в отчаяние, у него недоставало сил обвинять кого-то в своих страданиях. Монтекукколи был удобной мишенью, и его заподозрили в отравлении. Как же иначе, ведь он итальянец! После ареста обыскали его апартаменты и обнаружили книгу о свойствах химических веществ, а также документ, гарантирующий ему свободное поведение на территории империи. Гибель его была неизбежной.
Монтекукколи хотел, чтобы его быстрее казнили: он боялся пыток, заготовленных для людей, подозреваемых в убийстве королевских особ, а потому немедленно признался, что шпионил в пользу императора Карла и следующей его жертвой должен был стать сам король.
Седьмого октября на небе не было ни тучки. Я поднялась на только что построенное возвышение — от него еще пахло сосной — и встала за королевой Элеонорой и Дианой де Пуатье. За мной, держась за юбку, последовала Маргарита. Скоро ей должно было исполниться тринадцать лет. Мы приехали в Лион, город неподалеку от Валанса. Здесь король мог получать важные известия о ходе войны. Лион находился на порядочном расстоянии от театра военных действий, а значит, все могли чувствовать себя в безопасности.
На возвышении нас дожидалось более двухсот придворных. Все были в трауре, как и угольно-черные лошади, покрытые черными чепраками. Четыре жеребца нервно расхаживали по пустой площади. Темный фон разбавила только мадам де Пуатье — надела под черное платье белую нижнюю юбку и повязала на голову серую ленту. Ее духи сильно пахли ландышем, и этот аромат казался вызовом мрачному ритуалу.
Нам, особам королевской крови, — как и мадам де Пуатье — подали кресла, тем не менее мы остались на ногах: ждали, когда придет король с двумя сыновьями.
Карл первым взобрался на возвышение. Ему только что исполнилось четырнадцать. За последний год он подрос и был теперь всего на полголовы ниже короля. Как и покойному брату, ему в наследство от матери достались светлые волосы, голубые глаза и круглое красивое лицо.
Вслед за ним явился король. За прошедшие два месяца его виски поседели, лицо осунулось. Ходили разговоры, что он гниет изнутри и в его половых органах зреет какой-то абсцесс. Я молилась о том, чтобы сплетни оказались ложными, потому что очень любила короля. Он поднялся по ступеням и уставился перед собой невидящим взором: горе ослепило его.
В каком-то смысле я испытала облегчение, поскольку боялась встретиться с ним взглядом и наткнуться на осуждение. Две недели назад разгневанный император Карл ответил на обвинение в том, что это он заказал убийство дофина. «Если бы я захотел, — заявил Карл, — то легко мог бы убить и отца, и сына много лет назад, когда они были у меня в плену». Его агенты во французском дворе пустили слух, что это я, властолюбивая Медичи, подстрекала Монтекукколи отравить дофина, и мой супруг оказал мне полную поддержку.
Последним на возвышение ступил Генрих, теперь дофин. Его боль была такой глубокой, что со дня смерти брата он отказывался встречаться с посетителями. Я не увидела в его глазах мстительного света и даже мрачного удовлетворения, одну лишь неуверенность, приправленную отчаянием. Мысль о будущих потерях и смертях отравляла ему существование.
Я не улыбнулась, лишь с любовью посмотрела на него. Он заметил это и тотчас отвернулся, словно один мой вид причинял ему страдания. Кольцо с черным камнем, которое он носил, исчезло.
Эти мелкие моменты — отсутствие кольца, избегающий взгляд — совершенно меня расстроили. Я опустила голову и не поднимала ее, пока маленькая Маргарита, думая, что я оплакиваю ее покойного брата, не сжала мне руку и не попросила меня не быть такой грустной.
Король и дофин уселись, и все остальные заняли свои места. Караульный на площади, один из королевских шотландцев в килте, отдал приказ. Он стоял подле четырех грумов, державших под уздцы нервных жеребцов с черными попонами.
Тут же к центру площади направилась группа людей. Первыми шли кардинал Лотарингский в алом облачении и капитан шотландских гвардейцев, который, несмотря на килт и длинные развевающиеся каштановые волосы, казался очень мужественным. За ними два гвардейца вели арестанта.
Это был Себастьяно Монтекукколи, несчастный человек, подавший стакан холодной воды в потные руки дофина. Монтекукколи был графом, прекрасно воспитанным, образованным и умным. Он так очаровал дофина, что тот немедленно предложил ему единственную вакантную должность в своем окружении — сделал его стольником. Я знала, что если бы молодой Франциск был сейчас жив и увидел бы, какая страшная участь ожидает этого несчастного, то пришел бы в ужас.
Монтекукколи был красивым энергичным мужчиной тридцати с небольшим лет. Сейчас он сгорбился, ноги у него подгибались, идти ему было трудно: мешали кандалы и наручники. Я бы не узнала его: лицо покраснело и распухло, переносица была сломана. Из головы были выдраны пряди волос, местами виднелся голый череп с засохшей кровью. Тюремщики оставили его в одной ночной рубашке, запачканной кровью и экскрементами. Рубашка была длиной до колен и при малейшем ветерке задиралась, обнажая гениталии.
Кардинал Лотарингский и капитан приблизились к возвышению. Караульные подтащили Монтекукколи к королю. Несчастный рухнул на колени, частично из мольбы, частично из слабости. Кардинал громко велел ему сознаться в своем преступлении.
Во время следствия Монтекукколи сначала признался, а потом отказался от своих слов. К нему применили пытки, и он снова признался, а когда пытать перестали, опять стал отрицать свою вину. Сейчас он взглянул на короля и хотел протянуть к нему дрожащие закованные руки, но не смог их поднять.
— Ваше величество, сжальтесь. — Он говорил еле слышно и неразборчиво, поскольку потерял много зубов. — Я любил вашего сына и никогда не желал ему зла. Перед Богом и Девой Марией клянусь, что невиновен. Я любил его.
Рыдая, он упал на брусчатку.
Все глаза обратились на короля. Франциск сидел неподвижно, только щека подергивалась. Наступила тишина, потом король резко махнул рукой.
Капитан кивнул своим людям. Гвардейцы пытались поднять Монтекукколи, но ноги не держали беднягу, и его поволокли к лошадям, а он тем временем кричал:
— Ave Maria, gratia plena, Dominus tecum…[21]
Тюремщики сняли с Монтекукколи оковы и сдернули грязную ночную рубашку. Тело его было сплошь покрыто пятнами, красными, фиолетовыми, зелеными и желтыми. Монтекукколи продолжал молиться так яростно и быстро, что слова сливались друг с другом.
— Mater Dei, ora pro nobis peccatoribus, nunc et in hora mortis nostrae… [22]
По знаку капитана грумы поставили четырех жеребцов рядом с голым, лежащим на спине человеком: на север — возле правой руки Монтекукколи, на юг — возле левой, на северо-запад — возле его правой ноги, на юго-запад — возле левой. К сбруе каждой лошади с помощью тяжелых пряжек было пристегнуто по кожаному ремню шириной в мою руку. На конце каждого ремня на железное кольцо закрепили по кожаной петле.
Когда гвардеец засунул запястье Монтекукколи в петлю, несчастный завыл, взбрыкнул и забился; понадобилось позвать еще двоих человек, чтобы удержать его. Четверо гвардейцев быстро вдели его конечности в петли и надежно пристегнули пряжками оба запястья и оба бедра над коленом. Шотландцы завершили приготовления и вместе со своим капитаном отошли на безопасное расстояние.
Один человек с длинным кнутом в руке — палач — остался. Он что-то внушал Монтекукколи. Наверное, традиционно предлагал ему молить о прощении. Монтекукколи ничего не слышал и страшно кричал. Палач отдал команду грумам, севшим на лошадей. Каждая лошадь сделала один шаг в одно из четырех направлений, и Монтекукколи, словно морская звезда, слегка оторвался от земли.
Маленькая Маргарита тихо заплакала.
Палач — красивый молодой шотландец с коротко подстриженной золотистой бородой — бесстрастно посмотрел на короля. Франциск выдохнул и слабо кивнул.
Палач отошел в сторону и стегнул хлыстом по крупу каждого животного. Лошади, испуганные хлыстом и понуждаемые седоками, пустились в галоп.