возможность эта? Иногда сразу выпадает, не успеешь даже прийти, осмотреться толком, а случай вот он, пожалуйста, не у всякого и духу хватит так сразу, на новенького, за свою удачу ухватиться, а другому годами приходится ждать, дольше, чем официальное оформление протянулось бы, а официально такой вот наполовину допущенный на службу никогда поступить не сможет, права не имеет. Сомнений тут предостаточно, но они тотчас умолкают, стоит подумать, сколь тщательно проводится отбор при официальном приеме, когда люди из неблагонадежных, запятнавших себя семейств отсеиваются заведомо, человек из такой семьи, рискнувший подвергнуть себя процедуре официального приема, будет годами трястись в ожидании ответа, с первого дня и со всех сторон на него будут сыпаться удивленные расспросы, как он на такое безумие решился, а он все равно надеется, без надежды как жить, и вот долгие годы спустя, возможно дряхлым старцем, он узнает, что его отклонили, что все потеряно и жизнь прошла впустую. Впрочем, тут бывают и исключения, и то, что они бывают, главная приманка и есть. Случается, что как раз людей с подпорченной репутацией в конечном счете все-таки принимают, есть чиновники, которых подобный сомнительный душок помимо воли буквально как самая лакомая дичь притягивает, они на приемных испытаниях ноздрями так и водят, губы выпячивают, глазами рыщут, для них такой человек в известном смысле самое аппетитное лакомство, и им изо всех сил за своды законов держаться приходится, чтобы соблазну противостоять. Иногда, впрочем, в приеме на службу это нисколько не помогает, только до бесконечности растягивает саму процедуру приема, которая тогда иной раз вообще не заканчивается, а лишь обрывается со смертью соискателя. Словом, и законный прием на работу, и другой — оба пути изобилуют явными и скрытыми трудностями, и, прежде чем в такую историю пускаться, совсем не худо все как следует взвесить. Ну по этой части нам с Варнавой, пожалуй, себя упрекнуть не в чем. Всякий раз, как я возвращалась из «Господского подворья», мы с ним садились рядышком, и я ему рассказывала, что выведала нового, а потом мы целыми днями с ним это обсуждали, бывало, из-за разговоров наших и работа у Варнавы простаивала куда дольше, чем следовало. И тут, как ты, наверно, посчитаешь, есть за мной еще одна вина. Я ведь знала, что рассказам слуг о Замке особо доверять не стоит. Знала, что у них никакой охоты нет про Замок рассказывать, что вечно они норовят перевести разговор на другое, что у них чуть не каждое слово вымаливать приходится, ну а коли соглашаются, в такой раж входят, что не удержишь, и уж тогда такую околесицу несут, до того задаются, так друг перед дружкой выставляются да важничают, так друг друга во вранье да небылицах перещеголять норовят, что в немыслимом гвалте, который от их крика в темной конюшне стоит, в лучшем случае два-три слабых намека на правду уловить можно. И тем не менее я без разбору пересказывала Варнаве все, что успевала запомнить, а он, по молодости не умея отличить правду от небылицы, страдая от положения нашей семьи, буквально томился по таким рассказам, впитывал их как губка и с жаром требовал новых. Да, мой новый план и в самом деле строился с расчетом на Варнаву. От челяди ничего больше не добиться. Сортиниевского посыльного я не нашла и не найду, Сортини, а вместе с ним и посыльный, казалось, удаляются в неизвестность все безнадежней, их внешность и имена все вернее впадали в забвение, мне, когда расспрашивала, все чаще приходилось подробно их описывать, добиваясь в итоге лишь одного — их в конце концов с большим трудом смутно припоминали, но сверх того ничего сказать не могли. Что до моей жизни среди слуг, то повлиять на людскую молву о себе я, разумеется, никак не могла, только надеялась, что люди примут все как есть, не приписывая лишнего, и хотя бы часть вины с нашей семьи благодаря этому снимется, однако по внешним приметам ничего похожего не наблюдалось. Но я все равно жила по-прежнему, ведь другого пути хоть чего-то в Замке для нас добиться у меня не было. Зато для Варнавы я такой путь углядела. Из рассказов челяди, если охота их слушать — а охоты у меня было в избытке, — я постепенно поняла, что всякий, кто попадает в Замок на службу, очень многое для своей семьи сделать может. Только чему верить в этих рассказах? В точности это вообще установить нельзя, ясно только, что правды в них очень немного. Если, к примеру, какой-нибудь слуга, которого я больше и не увижу никогда, а если и увижу, то почти наверняка не узнаю, торжественно клянется мне помочь моему братцу в устройстве на службу в Замок или, на худой конец, обещает, если Варнава попадет в Замок без его помощи, всячески его поддерживать, например воды принести, чтобы ему освежиться, потому что, по рассказам тех же слуг, соискатели места вынуждены так долго своей очереди дожидаться, что иной раз в обморок падают и даже малость рассудок теряют, а тогда считай все пропало, если, конечно, кто-то из друзей о них не позаботится, — когда слуги мне этакие страсти рассказывали, я понимала: в предостережениях их, должно быть, правды много, но уж обещания наверняка пустые напрочь. Пустые для кого угодно, но не для Варнавы, я, конечно, предупреждала его посулам этим не верить, но одного того, что я их ему пересказывала, оказалось достаточно, чтобы его в мои планы с головой втянуть. Причем мои собственные доводы очень мало на него действовали, главным образом на него действовали именно россказни слуг. Я вообще была предоставлена самой себе, с родителями, кроме Амалии, уже никто объясняться не умел, сама Амалия тем больше от меня замыкалась, чем настойчивей я на свой лад стремилась продолжить отцовские замыслы, при тебе или при других она со мной еще разговаривает, а наедине никогда, для слуг в «Господском подворье» я была всего лишь игрушка, которую они изо всех сил поломать норовили, ни с кем из них я за два года слова по душам сказать не могла, ничего, кроме хитрости, лжи и вздора, от них не слыхала, единственный, кто у меня оставался, — это Варнава, но Варнава еще такой молоденький был. Когда я, рассказывая ему про Замок, замечала, как блестят у него глаза — а они у него до сих пор блестят, — я про себя ужасалась, но все равно рассказывала, слишком многое в этой игре было поставлено для меня на карту. Впрочем, особо грандиозных и столь же неисполнимых планов, как у отца, у меня не было, нет у меня ни мужской решимости, ни размаха, я по-прежнему не шла дальше оскорбления посыльного, которое намеревалась загладить, да еще и рассчитывала, что эту скромность мне поставят в заслугу. Просто то, что мне не удалось в одиночку, я теперь надумала осуществить с помощью Варнавы другим способом и уже наверняка. Если мы оскорбили посыльного, да так, что он с перепугу вынужден был удалиться из ближних канцелярий, то само собой напрашивается вот какое решение: в лице Варнавы предложить Замку нового посыльного, пусть Варнава исполняет работу оскорбленного, а тот пусть спокойно пребывает где-то вдали сколько угодно, сколько ему нужно, чтобы прийти в себя и забыть нанесенное ему оскорбление. Я, конечно, прекрасно сознавала, что за всей показной скромностью тут кроется гордыня, получалось, мы предписываем властям, как им решать кадровые вопросы, или вроде бы сомневаемся в их способности самостоятельно, без нашей помощи найти наилучшее решение, а вернее, сомневаемся, что такое решение давным-давно найдено без нас, задолго до того, как мы что-то углядели и со своими советами соваться вздумали. Но нет, возразила я себе, невозможно, чтобы власти столь превратно истолковали мои намерения, а вернее, даже если такое случится, невозможно, чтобы они сделали это с умыслом, то есть заведомо и заранее, без всякого рассмотрения отмели мои старания как никчемные. Вот я и не ослабляла усилий, а честолюбие Варнавы доделало остальное. В это время, на первых, еще подготовительных порах, Варнава до того зазнался, что сапожную работу считал для себя, будущего канцелярского служащего, слишком грязной и зазорной, он даже Амалии, когда та ему, куда как редко, что-то говорила, осмеливался перечить, причем очень дерзко. Я не хотела отравлять ему эту недолгую радость чрезмерного самомнения, ведь с первого дня, как он в Замок отправился, и всякому удовольствию, и зазнайству, как нетрудно было предвидеть, сразу пришел конец. Так началась та самая половинчатая, кажущаяся служба, о которой я тебе уже говорила. Удивительно только, до чего легко, без затруднений Варнава с первого раза в Замок проник, вернее, не в сам Замок, а в ту из канцелярий, которая стала, так сказать, его рабочим местом. От такого успеха я тогда чуть с ума не сошла, едва Варнава, вернувшись вечером домой, мне об этом на ушко шепнул, я кинулась к Амалии, схватила ее, затолкала в угол и принялась целовать и даже кусать от радости, так, что она, бедняжка, от боли и испуга расплакалась. Сказать-то я ей от волнения ничего не могла, да мы и не разговаривали друг с дружкой давным-давно, поэтому объяснение я на ближайшие дни отложила. Но ни в ближайшие, ни в последующие дни рассказывать и объяснять оказалось больше нечего. Самым первым столь многообещающе быстрым успехом все и ограничилось. Два года тянулась для Варнавы эта однообразная, унылая, всю душу выматывающая жизнь. Слуги подвели меня напрочь, я дала Варнаве с собой письмецо, в котором просила всячески ему содействовать, заодно напоминая о данных мне обещаниях, чтобы Варнава, как только встретит кого из слуг, немедля это письмецо из кармана вытаскивал и вручал, он так и делал, и хотя иногда и вправду попадал на таких, которые меня знали, пусть даже этим знакомым его манера безмолвно протягивать письмо (а заговорить он просто робел) могла показаться дерзкой, — все равно это стыд и позор, что ни один ему не помог, в конце концов сущим избавлением, до которого, впрочем, мы и сами давным-давно додуматься могли, оказалось хамство одного из слуг, которому, должно быть, мое письмо уже
Вы читаете Замок