Еще не приткнув мою доживавшую последние месяцы «шестерку» к тротуару, я издали увидел Лену. На ней была новая, очень красивая длинная дубленка с блестящей, выделанной под кожу поверхностью, тогда такие только вошли в моду, их называли «обливными», – вот она, Австралия, уже началась, мельком успел подумать я, узнав ее сразу, причем со спины, даже в этой, не виденной мною раньше одежде. Сразу вспомнил я эту узкую длинную спину, эту манеру поднимать плечи, глубоко засунув руки в карманы, и покачиваться с каблука на носок…
Сев в машину, мы поцеловались в первый раз, и тут же все смазалось, потеряло ясные очертания, я, не замечая ничего вокруг, гнал несчастную железяку, рискуя, что она развалится прямо на дороге. В Женькиной комнате мы кое-как, в четыре руки вытряхнули пыль из наших, пролежавших здесь все время простыней, лихорадочно разделись, стараясь не глядеть друг на друга, и на какое-то время вылетели из действительности, перестали быть отдельными, прожившими немалое время врозь, немолодыми уже людьми и превратились в единое яростное существо, в хрипящее и задыхающееся животное. Все было, как раньше.
…Между прочим, с утра я успел сделать кардиограмму. «Ничего особенного, – сказала, расправляя рыжеватую скручивающуюся ленту и ведя по ней облезлым маникюром, толстая завотделением. – Для вашего возраста и образа жизни вполне прилично… Ну, валидол с собой носите на всякий случай…» И я успел купить валидол в аптечном киоске на первом этаже поликлиники и успел незаметно сунуть крошащуюся таблетку под язык, и Лена, наверное, чувствовала ментоловый запах…
И кончилось через минуту. Она тихонько заскулила, стала царапать мои плечи острыми кончиками ногтей, я оттолкнулся от нее и со стоном рухнул на спину. Лена еле ощутимо притронулась к моему животу, осторожно приложила ладонь, но моя кожа еще была слишком чувствительна, и меня передернуло, как от слабого удара током.
Потом все повторялось бесконечно, мы не могли остановиться, мы взбесились.
А потом уже совсем не стало сил, и мы лежали рядом, но не касаясь друг друга, и я говорил, зачем-то рассказывал ей о своей жизни то, что не успел рассказать за пять лет, иногда мне казалось, что она заснула, я, приподнявшись на локте, поворачивался к ней, но ее глаза были широко раскрыты, она смотрела в потолок, и Е лице ее я не мог разглядеть ни сочувствия, ни понимания, она просто молча слушала, и я ложился снова на спину и продолжал свой отчаянный рассказ.
– Дай мне сигарету, – вдруг попросила она.
Давно, в разгар наших отношений, она бросила курить, как-то постепенно перестала, не прилагая для этого никаких усилий, и теперь я отметил про себя, что это тоже Австралия, наверное, нелегко ей дается отъезд, можно представить, что было в ее жизни за прошедшие полтора года… Пока я тянулся, не вставая, к пиджаку, рылся в карманах, она перелезла через меня и быстро оделась. Достав пачку и зажигалку, я лег, укрывшись до пояса простыней, а она села рядом, на край тахты, спиной ко мне, и закурила, поставив у своих ног на грязный пол какое-то грязное Женькино блюдце вместо пепельницы. Я уже не мог продолжать свой истерический рассказ, меня будто выключили, и наступило молчание, и чем дольше мы молчали, тем невозможнее становилось произнести что-нибудь.
– Вот вся эта история, – наконец, все так же сидя спиной ко мне, заговорила она, – ну… когда кто- то донес этому Носову и твой отец… в общем, то, что ты рассказал о детстве, это мучает тебя всю жизнь… и эта история с Таней, ее звали Таней?.. когда кто-то донес на тебя… вокруг тебя все время одно и то же… предательство, тебя все предают, да?., знаешь, мне кажется, я понимаю, в чем дело… ты притягиваешь предательство, потому что… не обижайся, но ты ведь сам предаешь всех… ты предал Нину, эту Таню… и меня предал…
Я слушал ее и понимал, что это просто прощание, что так и должно было все кончиться, но от этого понимания мне было не легче, потому что в ее словах был смысл, и у меня не находилось возражений – правда, я и не хотел возражать, нельзя возражать словам прощания.
Впрочем, одно возражение нашлось, и я не удержался.
– Я друзей не предавал, – сказал я.
Лена повернулась ко мне, и тут я заметил, как она изменилась за это время. Точные черты ее лица, казавшегося мне раньше, когда мы виделись каждый день, совсем молодым, стали дрожать и расплываться, словно они были нарисованы неверной, робкой рукой, по бокам подбородка появились чуть заметные мешочки, старость будто выглядывала из-за ее прежнего лица и тут же пряталась. Взгляд был все тот же, внимательный, но за этим вниманием я не увидел напряженного интереса ко мне, той жажды, которая когда-то мгновенно притянула меня и потом столько лет удерживала рядом с нею, – просто внимательный взгляд постороннего человека, такой ловишь иногда на себе в метро… И я почувствовал, что мне уже не хочется продолжать разговор, а хочется только одного – побыстрее одеться и уйти из этой отвратительной, пропитанной пылью комнаты.
– У тебя еще не было случая их предать, – сказала она. – Я не хочу, чтобы тебе пришлось, но если случай будет… Я желаю тебе удержаться.
На том все и кончилось.
Я не помню, как мы попрощались, кажется, я довез ее до метро в центре, и она, прежде чем выйти из машины, вежливо поцеловала меня в щеку.
Подъехав к дому и запарковавшись на обычном своем месте, возле чудом сохраненного Сафидуллиными старого деревянного ларя помойки, я потоптался перед подъездом и не вошел – решил где-нибудь выпить, побыть среди людей. Не очень-то и хотелось, но я чувствовал, что вроде бы должен, все же расстался с большим куском жизни.
По Горького я побрел вниз, на Пушкинской свернул за угол к забегаловке, в которой бывал часто, там даже тогда, в разгар злополучной борьбы с пьянством и в отсутствие вообще всякой еды, наливали коньяк – правда, омерзительный дагестанский – и варили приличный кофе, а закусить можно было горячим бутербродом с расплавленным сыром, имевшим мыльный запах и вкус.
И уже минут через сорок я жутко напился.
На следующий день ничего не помнил, а уж теперь не помню тем более – подходили какие-то знакомые, вроде бы и я всем рассказывал, что, представляете, вот в Австралию уезжает человек, это ж надо! Потом, кажется, сидел до закрытия один, продолжал пить, рассуждал – возможно, вслух – о предательстве. Я не предатель, упорно объяснял я не то Лене, не то Нине, просто я увлекаюсь, я же не предаю с какой-то целью, а вы все предавали меня сознательно, вы мстили…
Ничего я не помню, ничего я, возможно, тогда никому и не объяснял, это теперь я все придумываю.
А утром я проснулся и увидел, что Нина стоит надо мною и держит связку Женькиных ключей, и я сразу протрезвел, и все понял, и начал что-то городить, уверял, что это ключи от нашего рабочего подвала, но уже потому, что я так сразу начал оправдываться, любому стало бы все ясно, если с чудовищного похмелья человек так складно рассказывает, значит, он врет, а Нина вообще всегда безошибочно чувствовала мою ложь, и уж ее-то обмануть не стоило и пытаться.
– Это снова она, – сказала Нина и разжала пальцы, ключи, тихо звякнув, упали на подушку рядом с моим лицом. – Все снова… Этому не будет конца.
Пожалуй, это были ее последние важные слова, обращенные ко мне. Только какая-нибудь крайняя практическая необходимость может теперь заставить ее произнести фразу или две, но и при этом она не называет меня по имени, а просто сообщает нечто в пространство. Например, что уезжает – Нина, что бы ни происходило, как бы плохо себя ни чувствовала, раз или два в год ездит за границу. Время от времени она выбирается и просто в город, видится там, насколько я знаю, с немногими оставшимися в стране и имеющими время посидеть с нею в кафе подругами. Но о таких поездках она меня в известность не ставит, я сам, вернувшись вечером, догадываюсь по некоторым признакам, что днем ее несколько часов не было дома.
Но тогда она ошиблась – это был именно конец. Через какое-то время я заметил оцепенение, в которое всегда впадаю в невыносимых ситуациях, так, видимо, устроена моя психика – срабатывает защита от перегрузки, и все отключается. В таком оцепенении, собственно, я нахожусь и сейчас…
Работал я невероятно много, разворачивался кооператив, потом наше первое эспэ, с поляками, потом второе, уже с немцами, потом появился, возник из киреевского прошлого Рустэм… Но, кроме работы, уже не было ничего. Женщина могла возникнуть, но это длилось не дольше одной ночи, в какой-нибудь