вроде бы о всякой чепухе с Валерой Гулькевичем или с непробиваемо молчащим Толей Петровым, вроде бы о совершенно невинных вещах, о каком-нибудь столике, который она для своей и без того изысканно шикарной, но бесконечно совершенствующейся квартиры раскопала в антикварном салоне, а на самом Деле воспитывает мальчиков, внушает им правильные мысли. Придется здороваться, Верочка предложит подсесть… К черту. Лучше эти полчаса я посижу без них, спокойно. Я прошу у секретарши еще кофе, когда она ставит на стол поднос – на нем теперь, кроме печенья, тарелочка с бутербродами, мой любимый камамбер аккуратно намазан, Екатерина Викторовна хорошая секретарша – и уходит, запираю дверь, наливаю, не раздумывая и не разглядывая стремительно пустеющую бутылку, сразу полстакана соломенно-желтого «Гленливет» и с удовольствием начинаю варварский одинокий ланч.
Сегодня сердце не проваливается, не донимает меня, я даже забыл о нем.
Полчаса удовольствия, без мыслей о том, что будет.
И без мыслей о том, что было.
Не было ничего. Не было никакого письма, не было никакой Тани, не было жизни – а то, чего не было, не может кончиться, и не о чем тосковать.
Комната, где собирается совет директоров, круглая, она находится в низкой широкой башне, надстроенной над углом нашего здания. Как Рустэм и его Магомет смогли выбить разрешение архитектурных властей на это безобразие, неизвестно, но изумительный доходный дом постройки предреволюционных лет изуродован бесповоротно.
Народ подтягивается в течение пяти – десяти минут, в это время Роза Маратовна и еще какая-то девочка, работающая у нее на подхвате, разносят чай и кофе. Перед стулом Рустэма ставится его особая чашка, он пьет какой-то травяной отвар по рекомендации модного врача, у которого теперь все лечатся. Я благодарю, отказываясь и от кофе, и от чая, придвигаю к себе пепельницу и закуриваю первую на совещании сигарету. Часа за полтора, которые мы наверняка просидим, я выкурю штук пять… Я курю и, как бы глядя в пространство, рассматриваю садящихся вокруг овального стола, посередине которого, в специальной дырке, целая клумба мелких пестрых цветов – они растут в большом керамическом корыте, вставленном в дырку. Почему-то эти цветы меня ужасно раздражают, хотя я признаю, что выглядит все красиво.
Прямо напротив меня сидит Валера Гулькевич. Он отодвинулся от стола, ногу в обтягивающих джинсах закинул на ногу не по-нашему, а положил голенью на колено – когда только эти ребята научились так, по-американски, сидеть? Впрочем, я и сам теперь так иногда сижу – удобнее, яйца не сдавливаются… Рядом с Гулькевичем Гарик Шмидт, полный молодой человек, при своей фамилии похожий не на Штольца, а на Обломова, круглое, кажущееся на первый взгляд добродушным лицо, и только взгляд совсем не обломовский, твердый и холодный. У толстяков часто бывают злые глаза… Гарик всегда ходит в строгом костюме, костюм хороший, наверняка сшит на заказ у итальянского портного, но на расплывшейся, расширяющейся книзу фигуре сидит плохо. Под пиджаком у Гарика не рубашка с галстуком, а тонкая черная фуфайка под горло. Это модно, но на нем, при его короткой шее, выглядит ужасно. Рядом с Рустэмом, безукоризненно элегантным – синий костюм, голубая рубашка с белым воротником, стянутым лямочкой под лимонно-желтым галстуком, – устроился, разложив перед собой папки, электронную записную книжку, сигареты, зажигалку, Рома Эпштейн. Модная щетина на его щеках поблескивает светлой медью, волосы на голове острижены не длиннее щетины и тоже сверкают красивой рыжиной, узкие прямоугольные стекла очков сияют – весь он словно подсвечен, как подсвечивают теперь большие дома на центральных московских улицах. Идеальный экземпляр молодого российского топ-менеджера, и сходство, несмотря на щетину, с вундеркиндом-отличником, героем школьных математических олимпиад, нисколько не снижает его образа. Я смотрю на него и думаю, что из жизни меня вытесняет даже не Рустэм, а именно такие, как Рома, без комсомольского и вообще советского прошлого, не знающие никакой другой действительности, кроме нынешней, и потому приспособленные к ней абсолютно. Собственно, они и есть эта действительность… Между Эпштейном и Петровым изящно, держа прямую спину, сохраняемую в фитнес- клубе, помещается Верочка Алексеева. Сегодня на ней немыслимая стеганая кацавейка, похожая на наряд бомжа, только стоит это уродство, прикидываю я, никак не меньше полутора тысяч и куплено либо в Москве, где-нибудь в Столешникове, либо на Фобур Сент-Оноре. Верочка непрестанно курит, вокруг нее дым, летит пепел, лицо у нее серьезное, выражающее глубокую озабоченность делами компании. Если бы у меня спросили, кого на свете я боюсь больше всего, я бы назвал Верочку Алексееву, не задумываясь. Улыбнется нежно в лицо, прикоснется ласково к плечу – и сживет со свету, уничтожит, если только почувствует угрозу себе, тень угрозы… Толя Петров, невысокий, с гладко зачесанными черными волосами и очень правильными чертами лица мужчина – его никак не назовешь молодым человеком, хотя ему едва за тридцать, – сосредоточенно читает разложенные перед ним двумя стопками бумаги, быстро переворачивая прочитанный листок и перенося его из правой стопки в левую. Он будет докладывать. Ходит Толя во всем сером, серый однотонный галстук на серой рубашке, темно-серый вполне приличный костюм – так сейчас носят, но на нем эта одежда не выглядит модной, а кажется спецовкой. Общение с ним почти невозможно, он никогда не начинает разговор сам, на вопросы отвечает тихо и односложно, в коридорах конторы появляется редко и идет быстро, глядя мимо встречных и отвечая на приветствия почти беззвучным «здравствуйте». Я представляю себе, как вдруг лопается ткань на рукаве его пиджака, расходятся кожа и багровые мышцы, обнаруживается стальной скелет… Говорят, что начальники наших провинциальных отделений, запуганные им насмерть, и зовут его «терминатор»… А рядом со мной сидит Киреев, надевший ради совещания пиджак, но узел галстука так и не подтянувший, идиотская манера ходить с распущенным галстуком, как Жириновский. Мы всегда сидим рядом, Игорь говорит, что так мы образуем фракцию маразма.
Я пытаюсь представить, как выгляжу сам со стороны, ну, например, в глазах Верочки. Одет вроде бы прилично… Но, вероятно, на взгляд современных тридцати – сорокалетних, слишком тщательно и обдуманно. Ладно, это сойдет, вон Рустэм вообще выглядит, как реклама Бриони. А вот лицо… Куда денешь выражение обиды, обиды на весь мир и презрения к нему, которое, я знаю, никогда не сходит с моего лица, куда денешь страдание, которое в опущенных уголках губ, в клоунской гримасе… Плохо. Я снова закуриваю, я знаю, что лицо мое разглаживается, становится невыразительным, спокойным, когда я курю, пью, читаю – словом, занимаю себя чем-нибудь.
Я не слушаю Петрова. Зачем он читает свой доклад, неизвестно, текст был разослан по внутренней сети всем членам совета директоров, каждый мог прочитать его на своем мониторе, а сейчас можно было бы уже начинать обсуждение. Но у нас любят старые советские порядки, потому что других порядков Рустэм со всем его международным лоском не знает, вернее, знает, но не может принять. И молодые уже привыкли к этим дурацким обычаям и будут их сохранять, и райком не умрет никогда. Поэтому у нас совещания длятся бесконечно, поэтому выступать все начинают с общих правильных слов, только вместо «решений партии и правительства» почтительно поминают «интересы компании», поэтому сейчас все демонстрируют интерес и внимание, слушая то, что с утра прочли.
А я думаю о том, чем эти ребята, которым сейчас между тридцатью и сорока, отличаются от нас, какими мы были в свои тридцать – сорок. Ну, во-первых, пьют меньше, некоторые вообще не пьют. Понятно – некогда, есть реальное дело, от которого реально зависят реальные деньги, кто ж будет от такой жизни уходить в безумие и болтовню за бутылкой… Во-вторых, бабы, насколько я могу судить, их вообще не интересуют. Не знаю ни об одном романе, мучительном адюльтере, тяжелом разводе, которыми постоянно маялось мое поколение. Похоже, что этим вполне хватает голых в журналах и на видео, а в жизни иногда похороводятся с какими-нибудь полумоделями-полублядями, глотнув литр-другой пива в модном клубе или борделе под именем сауны, и в середине ночи – домой, к семье… Все женаты, у всех уже по двое, а то и по трое детей, а мы рожали по молодости одного, и на того сил еле хватало… Единственная слабость, которой они подвержены не меньше нашего, – все курят, и курят помногу. Перед каждым, кроме Рустэма, – он давно избавился от всех пороков, наш стальной Рустэм – лежит пачка «Парламента лайт». Несколько последних лет я тоже курю «Парламент лайт», а когда мне было столько, сколько им сейчас, я курил кубинские, сладкий горлодер «Партагас» или «Рейс»… И у всех прекрасный английский, даже Рустэм говорит довольно сносно и вполне свободно читает, непонятно, когда выучил, я с моими остатками университетского «отлично» стесняюсь при них рот открыть, а уж другие мои ровесники… Игорь дорогу спросить не может, а ведь учил в советском институте. Нет, он, кажется, в «Керосинке» немецкий учил. Так и немецкого не знает…