виде, как ее разработали Фичино и Пико, была важнейшей религиозной проблемой, как видно из критики на нее, приведенной в начале главы.
Но сейчас наша тема – гуманизм как противодействующая магии сила, и я полагаю, что он такой силой действительно был. И благодаря критическому методу в филологии, и благодаря историческому и социальному подходу к человеку и его проблемам, атмосфера незамутненного гуманизма – отнюдь не та, в которой существует маг со своими притязаниями. Но атмосфера эта незамутненной оставалась очень редко, и элементы одной традиции просачивались в другую.
Возможно, самый очевидный пример подобного проникновения – иероглифы. История будто бы египетских иероглифов Гораполлона, ренессансной моды на них и их развития в эмблематику, то есть в один из самых характерных феноменов Возрождения, – тот аспект ренессансной египтологии, который изучен и исследован самым полным образом[17]. 'Иероглифика' Гораполлона[18] была еще одним будто бы древним, а на самом деле эллинистическим сочинением; она толкует египетские иероглифы как символы со скрытыми моральными и религиозными смыслами, что, разумеется, не соответствует их реальному значению. Мода на иероглифы – это ответвление 'древнего богословия', поскольку их успех во многом обязан почитанию египетской мудрости, воплощенной в Гермесе Трисмегисте. В предисловии к своему переводу 'Поймандра' Фичино приписывает изобретение иероглифов Гермесу[19]. В отличие от талисмана, иероглиф не магичен. Это просто глубокомысленный способ, которым пользуется священное египетское письмо ради сохранения сокровенных истин. Среди гуманистов они были очень популярны и представляют собой пример 'египетского' проникновения в гуманизм.
Конечно, и чистый гуманизм мог пойти по религиозному пути, обратиться к религии и богословию; и очевиднейший пример этого – Эразм. Эразм, во всех своих взглядах, – законченный гуманист. Он верит в утонченную ученость, в хороший слог, в хорошую латынь; он верит, что золотой век наступит, когда образуется международное сообщество высокоученых людей, легко друг с другом сообщающихся на международном языке – хорошей латыни. Но он, подобно Петрарке, еще и благочестивый христианин, поэтому международное сообщество должно быть благочестиво-христианским, состоящим из образованных людей, которые используют свою классическую ученость ради ее добрых нравственных поучений и нравственных образцов, поданных выдающимися людьми древности. Он нисколько не интересуется диалектикой, метафизикой или естественной философией и в 'Похвале глупости' обдает веселым презрением схоластов и их варварскую латынь. Его неприязнь к средневековой учености, под покровом эстетического к ней презрения и ученого презрения к ее невежеству, – проистекает, в сущности, из разницы темпераментов и глухоты к тому разряду предметов, с которым она имеет дело.
Против упадка, к которому привели упадочные средние века, он предлагает как раз то средство, которое и должен предложить человек, являющийся одновременно ученым гуманистом и набожным христианином. Средство состоит в том, чтобы с помощью новоизобретенного книгопечатания сделать христианскую литературу доступной. Отсюда труды всей его жизни по изданию и комментированию Нового завета и греческих и латинских отцов церкви. Таким было представление Эразма о возврате к 'древнему богословию' – необходим возврат к христианским первоисточникам путем издания Нового завета и отцов церкви.
О том, что он противопоставлял эту свою деятельность возврату магов к 'древним богословам', свидетельствует, возможно, его крайнее раздражение, когда один почитатель назвал его 'Termaximus' [Триждывеличайший]. Джордж Клаттон предположил, что не объяснимый иными причинами гнев Эразма, когда к нему обратились с лестным вроде бы эпитетом, был, возможно, вызван тем, что 'Termaximus' напоминает о 'Гермесе Трисмегисте' и что Эразму не понравилось сопоставление его деятельности с этим видом древнего богословия[20]. Во всяком случае, Эразм, как указал Д.П.Уокер, к 'древнему богословию' никогда не обращался, а в одном пассаже он, возможно, ставит под сомнение подлинность халдейских оракулов и герметических сочинений:
Но стоит чему-то прийти от халдеев или египтян, как мы страстно желаем это узнать… и часто лишаемся покоя из-за мечтаний какого-то человечка, а возможно, и обманщика, не только без всякой пользы, но даже и с огромной потерей времени, если не с худшей какой пагубой, хотя и потеря времени достаточно плоха сама по себе[21].
Не означает ли выражение 'если не с худшей какой пагубой' охоту к магии? И как низко пал великий Гермес, превратившись в какого-то ничтожного выдумщика, если не обманщика!
В умонастроении Эразма магия не встречала той веры или доверчивости, которые так необходимы для ее успеха. И в нескольких письмах Эразм говорит, что и кабалу он ставит не очень высоко[22], хотя он и был другом Рейхлина. Более того, даже христианская основа системы мага-христианина теряет прочность, поскольку Эразм в 'Парафразах Нового завета' ставит под сомнение то, что автором 'Иерархий' был Дионисий Ареопагит[23]. Это критическое кощунство, в котором Эразм шел по стопам отважного Баллы, привело в ужас английских картузианцев[24] и, видимо, встревожило его друга Джона Колета, пылкого дионисианца.
Таким образом, в соседстве с критическим (и совершенно ненаучным) умом Эразма все снаряжение ренессансного мага, так внушительно выстроенное у Фичино и Пико, съеживалось до пустых мечтаний, основанных на сомнительных сведениях. А в качестве христианина сторонник Эразма отвергал 'древнее богословие' как отличное от того истинного, древнего, евангельского первоисточника, к которому должны вернуться христиане[25].
Хейзинга цитирует отрывок из обращения Эразма к Анне ван Борселен как пример умения Эразма польстить 'внешней набожности' покровителя, чтобы получить от него денег. 'Я шлю вам несколько молитв, с помощью которых вы могли бы, как с помощью заклинаний, свести, так сказать, с небес, даже и против ее воли, не луну, а ту, кто родила солнце правды'[26]. Если – как, видимо, верно считает Хейзинга – здесь есть ирония, то обращена она не против 'внешней набожности', а против новомодных астролого-религиозных затей.
Итак, если светский гуманизм не благоприятствует магу, то в еще меньшей степени ему благоприятствует религиозный гуманизм эразмианского типа. Есть, однако, один египетский продукт, за которым Эразм признает некоторую ценность: это иероглифы. Он обращается к ним в 'Пословицах' ('Adagia') и полагает, что они могли бы способствовать приближению всемирного единства и благоволения как понятный всем наглядный язык[27]. Таким образом, здесь 'египетские письмена' сходятся с гуманистической латынью, поскольку, подобно ей, они способствуют всеобщей терпимости и взаимопониманию, самой драгоценной мечте Эразма. Но здесь египтомания используется совершенно рациональным образом.
Страшными, если говорить о разрушении наук и искусств, оказались последствия в Англии, когда семя, брошенное Эразмом, попало в питательную среду Реформации и дало свои плоды. Истребление 'идолопоклоннических' изображений в церквах шло наравне с уничтожением книг и рукописей в библиотеках монастырей и колледжей. Когда в 1550 году при Эдуарде VI комиссары правительства посетили Оксфорд, то из содержимого библиотек были устроены костры, причем, согласно Буду, особое подозрение падало на сочинения с математическими схемами.
Достоверно знаю, что такие книги, в которых изображались Углы или Математические Таблицы, считались достойны уничтожения, поскольку они считались папистскими или бесовскими или и тем и другим сразу[28].
Неприязнь гуманиста к метафизическим и математическим занятиям превратилась в реформаторскую